— Но ведь в таком случае мы признаем, что не мы, а Центральная рада возглавляет национальную борьбу!
Ливер раздраженно пожал плечами и вмешался в спор:
— Товарищи! Все это… какая–то софистика! Мы только зря теряем время и… сотрясаем воздух… мудреными словесами! А между тем вопрос для каждого большевика совершенно ясен… Мы, украинцы…
Пятков ехидно подколол:
— Хорошо украинцам: им все ясно, а вот как разобраться в вашей украинской путанице нам… интернационалистам?
Ливер зачем–то взял со стула свою фуражку — черную с зеленым околышем фуражку ученика землемерного училища, — надел ее, но сразу же снял и снова положил на стул.
— Украинцам, — сказал он, сердито взглянув на Пятакова, — тоже присущи… чувства и убеждения интернационализма. И ты, Пятаков, глубоко ошибаешься: украинцам, возможно, труднее всeго… разобраться в… украинской путанице, как ты говоришь. Ибо и в самом деле все это не так просто: нам, украинцам, необходимо бороться одновременно и за социальное, и за национальное освобождение, а на наших национальных чувствах пытаются играть… контрреволюция и… и некоторое неумные революционеры, если хочешь знать, тоже…
— Что ты хочешь этим сказать? — вскипел Пятаков. — На что ты намекаешь? — Пятаков разъярился. — Ты еще молод бросать такие слова в адрес старых революционеров и… и…
Ливер слегка побледнел, но ответил спокойно:
— Юрий Леонидович! Кажется, нас с вами одновременно разыскивали жандармы, когда в пятнадцатом году произошел очередной разгром киевского подполья…
— Ты тогда был еще сосунком! Сосунок ты и теперь!
— Георгий был тогда агентом «Правды»! — возмутился студент Довнар–Запольский, ровесник Ливера, хотя и более молодой член партии и без такой партийной биографии, как у Георгия Ливера: большевик с шестнадцати лет, распространитель большевистской газеты «Правда», руководитель одного из разгромленных киевских большевистских подполий, царский каторжник, — даром, что после исключения за революционную деятельность из анапской гимназии на Северном Кавказе был лишь учеником второго класса Киевского землемерного училища. — Георгий тоже старый революционер! И имеет право…
Но Пятаков уже вошел в раж:
— И не имеешь ты никакого права говорить от имени украинцев! Ибо ты никакой не украинец: твой отец — грек!
Ливер побледнел еще сильнее, однако улыбнулся:
— Какое это имеет значение? Особенно — для интернационалистов? — Он улыбнулся шире, с едкой иронией. — Я думаю, что когда украинки от Анапы до Владикавказа выходят замуж за греков, кабардинцев, осетинов или русских, то это должно лишь радовать тех интернационалистов, которые понимают интернационализм как… стирание национальных признаков…
— Ливер! — взвизгнул Пятаков, стукнув кулаком по столу. — Твои намеки…
Тут уже не выдержала Бош и тоже повысила голос, вставая с места:
— Товарищи! Как вам не стыдно! Юрий, опомнись! Георгий! Я прошу тебя.
Но Георгий Ливер уже овладел собой — он был вспыльчивым, но обладал твердым, рассудительным характером. Он закончил совершенно спокойно, однако решительно:
— Нужно немедленно созвать конференцию, чтобы покончить с этим вопросом раз и навсегда, ибо этот вопрос только вносит путаницу во всю нашу работу и тормозит ее. Необходима городская конференция большевиков.
— Не городская, — поправил Довнар–Запольский, — а областная. В Киеве нас только восемьсот, а по области две тысячи.
— Вы забыли, — сердито буркнул Пятаков, — что областная конференция состоялась всего лишь на прошлой неделе. Мы не можем созывать конференции еженедельно! Вы же сами упрекаете, — едко бросил он в сторону Иванова, — что у нас слишком много заседаний, совещаний и конференций, а дела… дела…
— Верно, — сказала Бош, — конференция большевиков Юго–западного края состоялась только на прошлой неделе и уже сказала свое слово: не идти ни на какие компромиссы с буржуазной Центральной радой.
Пятаков готов был снова вспылить, но все–таки сдержал себя:
— Итак, я закрываю наше совещание. Мы только зря тратим время, а в городе в этот момент происходят важные события. Двадцать тысяч киевских пролетариев уже бастуют — об этом только что сообщил Смирнов, но ведь тридцать тысяч еще не забастовали, и наша задача — идти на заводы и поднимать массы!
— Но, — заговорила Бош, — ты, Юрий, считаешь ведь забастовку преждевременной и принципиально неверной…
— Евгения! — снова вспыхнул Пятаков. — Я призываю тебя к порядку! Ты не у себя, в областном комитете, где строишь козни против меня, а на совещании руководителей районных комитетов при городском комитете, где председательствую я! Я не позволю провоцировать меня!
Все смущенно опустили глаза, и Пятаков почувствовал, что так кричать недостойно. Стараясь говорить спокойно, он закончил:
— Ты имеешь в виду мою персональную позицию, но я дисциплинированный член партии, построенной на принципах демократического централизма, и всегда подчиняюсь решениям большинства…
— Подчиняться — мало, — буркнул Иванов, — нужно стоять на позициях партии, членом которой ты являешься…
— Ты что–то сказал, Иванов?
Иванов пожал плечами и молчал.
— Итак, я закрываю совещание. Вам, руководителям районных организаций надлежит немедленно обеспечить выполнение постановления комитета об организации забастовки.
Он взял свою шляпу и надел ее. Хотя расходиться нужно было всем остальным, а ему — оставаться здесь.
Все поднялись, надвинули кепки и картузы и направились к выходу из комнаты номер девять.
Только Евгения Бош продолжала сидеть на своем месте.
4
Облокотившись на стол, подперев подбородок ладонью, Евгения Богдановна сидела и покусывала кончики ногтей. Сумрачный взор ее не отрывался от лица Пятакова, но она в эту минуту, собственно, не видела его. Ей, точно так же как и Пятакову, это было присуще: задумавшись, уставиться взглядом в какую–то невидимую точку. Перед ее внутренним взором в ту минуту возникали и исчезали, снова возникали и снова исчезали какие–то как будто и неясные, но остро ощутимые образы. Без движения и жизни. Словно быстро сменяли одна другую картинки волшебного фонаря.
Снег. Белый снег — до самого горизонта. По горизонту — синий, почти черный лес. Тайга. Под снежными сугробами хижины со слепыми, слюдяными оконцами: сквозь окошечки не проглянуть — лютый мороз разукрасил их своими мертвыми, холодными узорами. Чуть мерцает жировая коптилка. Еле теплится, догорая, уголь в печке. Седой, серебристый пепел, и сквозь него — краткая вспышка фиолетово–огнистых искр. Подле печурки, под чадящей коптилкой, склонились двое, между ними книжка: они читают одну и ту же страницу, но молча, каждый про себя. Читают день, вечер, ночь — без сна. Потому что книга здесь, в занесенной снегом тайге, редкость и величайшая драгоценность: ее можно держать у себя только одни сутки. А затем нужно передавать для чтения дальше…
И Евгения Бош видит обоих — под коптилкой, возле печки, над книжкой: свежая нелегальная почта оттуда, из–за Уральского хребта, из России, сюда, в ссылку. Она видит отчетливо обоих — черты лица, выражение глаз, даже читает мысли и чувства по выражению глаз и по чертям лица. И это так странно и так неправдоподобно, ибо один из тех двух — она сама. Но она отчетливо видит себя самое, словно бы смотрит на кого–то постороннего…
Япония. Мутные волны Японского моря. Оранжевое, жгучее, палящее солнце сквозь марево сухого тумана. Скала и узловатые, уродливой конфигурации, с протянутыми у самой земли ветвями, низкорослые, будто игрушечные, деревца. И — двое у подножья скалы. Тесно, почти обнявшись, прижавшись друг к другу.
И снова два лица. Его и ее. И снова — четко: черты, выражение, мысли и чувства…
Эти два лица всегда вместе, непременно вдвоем. И мысли и чувства их тоже общие…
Евгения Богдановна встряхивает головой, отбрасывает назад короткие, на английский пробор расчесанные волосы — освобождается от воспоминаний и видений — и смотрит на Юрия Пятакова, сидящего перед ней.