Старый Таг подошел к столу.

— Сколько тебе лет? — спросил ксендз. — Между нами вроде год разницы.

— Два года. Пустяки.

— Тогда это было много. Сейчас опять много. Помнишь, как ты меня боялся? А я тебя жалел. — Ксендз обхватил обеими ладонями стакан с молоком, но ко рту не поднес.

— Жалел? Почему?

— Ты сидел в хедере, погрузившись по уши в Ветхий Завет, и не знал, что тебе суждено гореть в аду.

— Не понимаю, о чем вы, отец.

Ксендз улыбнулся уголками губ. Вздохнул:

— Не знаешь, что некрещеные души после смерти попадают в ад?

— Какая разница, куда они попадают после смерти. Все едино.

— Нет, не все едино. Смерть смерти не ровня. Еще больше, чем жизнь.

— Значит, у нас не только жизнь, но даже смерть должна быть хуже? Может, и вправду. Потому что Бог нас так сильно любит.

— Я тогда хотел спасти твою душу, помнишь?

— Не помню. Ничего я не помню.

— «Кто будет веровать и креститься, спасен будет; а кто не будет веровать, осужден будет».

— У нас тоже говорят «да будет осужден». Только у нас большее наказание, чем ад, — жизнь. Тяжкая жизнь. Болезнь, нищета, которая еще хуже болезни. И самое худшее — смерть. Это уже достаточное наказание.

— Смерти все боятся. Но христианину помогает вера.

— Верить все труднее.

— А знаешь почему? Потому что в людях все меньше любви к Богу. Недаром написано: «Возлюби Господа Бога твоего всем сердцем твоим». Любить Иисуса Христа и значит верить. И еще любить ближнего…

— Вам надо отдохнуть, отец.

— Хорошо, не буду больше. Но ты-то веришь в Бога?

— Стараюсь.

— Значит, должен видеть, отличается ли ваш Бог от нашего. Помнишь, как мы встречались во дворе? Я часто о тебе думал. Когда прислуживал на мессе, думал, что ты будешь осужден. Хотел спасти твою душу. Сейчас-то я понимаю, это было смешно, просто ребячество. Но когда бы я ни пел «Осанну» или видел детей с вербовыми веточками, я всегда задумывался, почему ты не любишь Христа. Ведь рухнули башни Старого Иерусалима, где правил страх, и настало время Нового Завета, где правит любовь. Сам толком не понимал этих слов, но бежал к тебе.

— Осанна! Иерусалим! Наши священные слова!

— Не бойся. Наш общий Бог отпустит нам грехи.

— Я не боюсь. Я не могу. Не хочу. Вы уж меня простите, отец.

— Да ради Бога! Верь себе во что хочешь и как хочешь! Не будем об этом. Я не за тем пришел!

— Что вы от меня хотите, отец? Знаете ведь, я еврей и останусь евреем до смерти. Еврей всегда остается евреем. Даже если его выкрестить.

— Ты не такой.

— Все евреи похожи. Ни в одном больше народе такого нет. Я не отличаюсь от других евреев.

— Ты собрался идти в город. Зачем?

— А теперь я отцу кое-что скажу. Тут враг, там враг. Кругом одни враги. И что мне делать? Видно, так уж нам суждено — чтобы про нас говорили: враг. Только вот аустерия моя как маленький кораблик трясется на черной воде. Уцелеет или пойдет ко дну? Как будто царь мне одному объявил войну. Ладно, пускай. Короче: я пойду в город и скажу коменданту: так, мол, и так. Бума вы повесили зря, он не виноват. Может, еще удастся что-нибудь сделать. Надо спасать, что только возможно. Я жду, пока не развиднеется.

— Бума не воскресишь.

— Уже не это главное.

— Поверь, смерть Бума на моей совести. Но как я мог отказать ему в просьбе?

— Когда покойник исчезает из дома, это большое несчастье. И надо же было такому случиться у меня! В моем доме. А она где сейчас?

— Казаки забрали ее вместе с бричкой.

— Что значит — забрали?

— Силком.

— И что они сделали с останками?

Ксендз развел руками.

— Пусть комендант ее отдаст. Чтобы похоронить как полагается, по нашим законам.

— Он уже ничем не поможет.

— Что они с ней сделали?

Облили керосином и бросили в огонь. Так мне сказали, я сам уже этого не видел.

— Да будет проклято их имя!

Ксендз перекрестился.

— А Бум тоже не видел?

— Не знаю.

— Как же дорого нам приходится платить! Кто хочет, может войти в наш дом, может убить, опозорить! Как же дорого приходится платить за то, что Бог нас избрал. Как дорого мы платим за нашего Бога!

— Я хотел, чтобы ты стал одним из нас. Помнишь?

— Не помню.

— Ты сидел в своем хедере и ничего вокруг не видел.

— Ну и что?

— Я махал тебе рукой. Звал тебя, заклинал всей своей детской душою.

— Зачем?

— Посмотри! Посмотри! — кричал я.

Старый Таг спрятал лицо в ладонях.

— Другие меня видели, а ты, закосневший в грехе…

— В грехе? В каком грехе?

— ….а ты, закосневший в грехе, притворялся, будто меня не замечаешь…

— И что дальше?

— Я разбил окно. Ударил ногой.

— О, да. Этому я не удивляюсь.

— Выскочили ваш учитель с помощником, хотели меня схватить и наказать. Я наслышан был разных баек про евреев, какими пугают христианских детей. И убежал. Но и ты тогда побежал домой. Я видел, как ты на меня оглядывался.

— Я боялся, что ты придешь в аустерию…

— В другой раз я пришел в синагогу.

— В другой раз?..

Старый Таг встал из-за стола и подошел к окну.

— Да, это было в другой раз, — повторил ксендз.

Старый Таг распахнул окно.

Ворвался воздух, пропитанный дымом и гарью.

На шляхе все было спокойно. Ветерок слегка ворошил сыпкую пыль. Убитая накануне гусарская лошадь исчезла. Дулибские мужики забрали ее и, верно, уже содрали шкуру. Мясо отдадут собакам, а то и сами съедят. Когда тебя поцелует гой из Дулиб, проверь, все ли зубы у тебя целы. Воровская деревня. Сколько копен сена украли у него с поля.

Деревня уже проснулась. Уже подали голос коровы в стойлах, гуси и куры. Перекликаются люди, брешут собаки. Как каждое утро, как вчера, как позавчера. Будто на свете ничего не случилось. Только Аксельродова мельница не пыхтит.

Над городом еще кружится дым. Небо красное от зари. Дым фиолетовый.

Ксендз склонил голову и сложил руки как для молитвы.

Был Судный день. А ксендз сошел с амвона… «Змии, порождения ехиднины! как убежите вы от осуждения в геенну?» Чем виноват мальчишка из аустерии? «И будете ненавидимы всеми за имя Мое». Одно детское сердце, как лодка Христова, утопало в слезах и звало другое сердце. Из открытой двери ударило жаром и затхлым воздухом. За порогом на каменном полу горели еврейские поминальные свечи, а внутри мерцали свечи в горшках с глиной. С подсвечников, с люстр, висящих на потолке, каплет стеарин. Рубашка прилипает к спине. Евреи в полосатых молитвенных покрывалах с серебряной каймой, закрывающих лоб по самые глаза, ничего вокруг не видят. Чужой может спокойно войти внутрь и даже подойти к возвышению со столбиками и галерейками, что стоит посередине. Росписи на стенах. Ноев ковчег, животные парами послушно идут по доске внутрь, два льва, два тигра, два слона, два жирафа. Ковчег зеленый, звери желтые. И гора с огнем на вершине, а из пламени высовывается рука, которая держит две скрижали, исписанные еврейскими буквами. Зеленое море и головы, много голов, одна подле другой, захлестываемые кудрявыми волнами. От колышущихся покрывал и качающихся тел дрожат огоньки свечей. Раздвинулся занавес, и отворились дверцы еврейского Ковчега. Свитки Торы в разноцветном бархате с золотыми коронами и вышитыми мишурой ладонями с раздвинутыми пальцами — такими же, как на надгробиях еврейских священников. И тут началось: крики, стенания. Молящиеся вышли в проходы между скамьями, под стоны и мольбы упали лицом на землю. Еврейский мальчик из аустерии стоял рядом с лежащим отцом, который что-то кричал своему Богу. Оглядевшись, мальчик закрыл большой молитвенник с желтыми истрепанными страницами. Другое сердце услышало. Мальчик медленно обернулся. Прикинул, куда поставить ногу, и зашагал осторожно между своих единоверцев, погруженных в отчаяние. Под покрывалами тряслись плечи. Мальчик уходил, покидал синагогу навсегда. Самый старый, который стоял согнувшись на ступеньках перед Ковчегом, сейчас вскочит, разорвет на себе одежды и выкрикнет проклятие. Отец схватит мальчика за ухо, спустит штаны и при всех изобьет в кровь. А красные физиономии вокруг будут кричать: мало! мало! Самый старый уже сходил со ступенек, другие тоже поднимались, вставали с грязного пола. Они выбежали из синагоги. Рука еврейского мальчика в его руке была скользкой от пота. Осеннее солнце слепило, в воздухе пахло инеем, тающим на опавших листьях. На площади перед синагогой было светло и пусто. Двери одноэтажных домишек закрыты. Фырчал насос. Кухарка из еврейского дома, а может, дворничиха набирала воду в лейку. Улочки пустые, жизнь замерла, торговли как не бывало. Ни один мужик не приехал из деревни. Все на свете знают, что у евреев Судный день. В церкви ярко горели свечи, но там никого не было. С желтых деревьев падали каштаны. Он набил ими карманы и угощал еврейского мальчика, но тот отказывался. В садах бегали собаки и поднимали лай, когда они приближались к забору. Кто-то кричал на собак. В домах, стоящих только по одной стороне улицы, тоже было пусто. Вокруг казарм на болоте росла высокая трава. Зимой он ходил сюда кататься по льду. На плацу маршировали солдаты в серо-голубых мундирах. Слышны были команды. Он крепко держал потную ладонь мальчика. Уже недалеко. Еще только миновать Общедоступную больницу. Монахини в чепцах везут паралитиков в креслах на колесиках. На скамейках больные в белых халатах, греются на солнце. Рука мальчика выскользнула из его руки. Аустерия закрыта. Куры кудахчут и купаются в песке. Болотистый берег никогда не высыхает. Вода в ручье очень холодная. Они входят не разуваясь. Не бойся, это недолго. Я только сниму у тебя с головы шапку и бархатную ермолку. Зачерпнул воду, струйки льются на макушку, текут по щекам: «Ego te baptizo in nomine Patris et Filii et Spiritus Sancti». [56]Мальчик вырывается. Заслоняет лицо и голову. «Нет! Нет! Нет!» Убегает. Но уже поздно, малыш. Это случилось! Твоя душа спасена! Ты стал новым существом. Святой Дух, который обновляет лицо Земли, обновил тебя, омытого в купели. Напрасно ты кричишь: «Нет!» Теперь ты должен кричать: «Живу уже не я, но живет во мне Христос». Боже, что разные народы соединил в общину, исповедующую имя Твое, удостой очистившегося благодати крещения…

вернуться

56

Я крещу тебя во имя Отца и Сына и Святого Духа ( лат.).


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: