Для всех моих эта история стала худшим из возможных унижений. Люди, посещавшие наш дом, многие месяцы провели в страхе, что их тоже арестуют. Ведь если жилище Кетабдара превратилось в логово спекулянтов и склад контрабандных товаров, то все завсегдатаи должны вызывать подозрения, разве не так? Когда отец вышел на свободу, лишь немногие из его знакомых — жалкая горстка — осмелились поздравить его с возвращением. К этим людям, которых «можно было перечесть по пальцам одной руки», он сохранил безмерную признательность до конца жизни. А что касается прочих — всех этих «верных» друзей, некогда словно приклеенных к его столу, — с ними он поклялся никогда более не встречаться.

Вот какой была атмосфера, когда мои дед и бабка с материнской стороны решили уехать в Америку. Их сын, глубоко потрясенный тюремным заключением по столь позорному обвинению, был не в силах появиться вновь перед своими студентами. Ректор университета дал ему такую хвалебную рекомендацию, что он за несколько дней сумел получить разрешение эмигрировать вместе со всей своей семьей. Его качества несравненного химика, конечно, многое значили в ту военную пору: едва он оказался в Соединенных Штатах, как ему предложили место на заводе по производству взрывчатых веществ в Делавэре.

А отец остался в полном одиночестве. Без моей сестры, без Нубара, без меня, без своего привычного двора. В одиночестве со своей старой безумной матерью, за которой он время от времени ухаживал, хотя при ней постоянно находилась сиделка, ставшая для нее чем-то вроде компаньонки.

Думаю, он не смог бы жить в таком унижении, если бы через несколько месяцев после выхода из тюрьмы к нему не пришел с визитом полковник д’Элуар и не принес в высшей степени утешительную новость о том, что его старший сын Оссиан стал одним из маленьких героев Сопротивления.

Как узнал об этом французский офицер? По стечению обстоятельств. Д’Элуар принадлежал к силам Свободной Франции, которые при помощи англичан взяли под контроль Левант, изгнав оттуда сторонников Петена. Вскоре после завершения дела контрабандистов он отправился с тайным заданием в Прованс, где и встретился с Бертраном: речь зашла о Старой Стране, о ее прошлом, об османской династии, и мое имя было упомянуто в разговоре.

Но вернусь к отцу. В подобной ситуации мое участие в Сопротивлении приобрело для него такое значение, о котором я и подозревать не мог в тот день, когда сошел на берег. Мне всегда казалось, что он будет гордиться мной в силу своих убеждений, а также нелепой, вынашиваемой с давних пор мечты сделать из меня «революционного вождя». Мечта эта не умерла и по-прежнему тешила его, но была в какой-то мере загнана вглубь более настоятельными потребностями — ибо теперь он видел во мне главное орудие нашей реабилитации. Брат запятнал наше имя и наш дом? Мои подвиги смоют эту грязь. Позор отвратил людей от нашего порога? Мое возвращение и этот героический ореол вернут их. Отныне он был готов простить им отступничество, ибо жаждал одержать верх только над злосчастной судьбой.

Следующий после моего приезда день стал поводом для пышного празднества. В доме нашем было не протолкнуться от гостей, из которых одни были приглашены, а другие явились сами. Они толпились в большой гостиной и в холле, сновали по внутренним лестницам. Некоторые прогуливались в саду, где затевали отдельные веселые пирушки.

Отец ликовал. И при подобных обстоятельствах я не мог уже с прежним упорством отрицать, что мое геройство не столь велико, как все полагали. В тот день нельзя было думать о приличиях и скромности или о справедливой оценке моих заслуг — главным было вернуть моему отцу и нашему дому их растоптанную честь. Разумеется, я ничего не придумывал и даже не приукрашивал — хвастовство не входит в число моих многочисленных недостатков. Нет, я не лгал, но также и ничего не опровергал. Я позволял рассказывать о себе, позволял верить в эти рассказы. Я был счастлив, что отец вновь обрел способность смеяться.

Десять дней спустя он потерял свою мать. Несчастной Иффет было восемьдесят семь лет, и она уже несколько месяцев не вставала с постели.

«Если бы она умерла в прошлом году, мне пришлось бы ее хоронить одному», — такой была первая мысль отца. Да, сначала это было чувство облегчения, которое нисколько не противоречило его сыновней преданности. Затем он стал плакать.

С матерью своей, которую он всегда знал безумной, у него сложились особые, доверительные и только ему позволенные отношения. Иногда мне приходилось быть свидетелем сцен, которые приводили меня в замешательство, но задавать вопросы я не осмеливался. К примеру, когда решалось, позволить мне или нет продолжать обучение во Франции, отец отправился к ней за советом. Так было не в первый раз, но я отчетливо запомнил именно этот случай, поскольку он настоял, чтобы и я присутствовал.

Он прошептал ей несколько слов на ухо. Казалось, что бабушка слушает его с чрезвычайным вниманием. Потом она открыла рот. Словно хотела заговорить. Но рот ее так и остался надолго открытым: круглым и черным — совершенно безмолвным — отверстием. Отец ждал. Без всякого нетерпения. Тогда она издала какие-то невнятные звуки, больше походившие, по-моему, на урчание или пыхтение. Отец слушал ее, серьезно кивая головой. Потом он сказал мне, что бабушка не возражает. Было ли это фарсом? По виду да, на самом деле нет, могу в этом поручиться: отец никогда не стал бы выставлять старую Иффет на посмешище. Он действительно советовался с ней, и это был единственный мостик, связывающий его с матерью. Надо полагать, у них был свой язык, и они понимали друг друга.

Не только он один оплакивал ее. Мне тоже вдруг стало ее не хватать. Эта благородная женщина, потерявшая разум семьдесят лет назад, самим присутствием своим благословляла наш дом. Чистая, бестелесная, младенчески кроткая, ребячески веселая. Она была причиной того, что мы научились относиться к жизни с мудрым терпением, опираясь на спонтанно возникшую философию иронии и сомнения.

Она провела жизнь свою в четырех стенах. Но отец не желал предавать ее земле с позорной скрытностью. Ему хотелось, чтобы на погребение пришли высшие сановники страны, принадлежавшие ко всем общинам. Это вновь стало возможным благодаря моим мнимым подвигам и моему триумфальному возвращению. Вот почему я только что упомянул о «чувстве облегчения». Впрочем, по ходу траурной церемонии никто не забыл подчеркнуть, что она родилась дочерью монарха и умерла бабушкой героя.

Мне казалось, что отец испытывает одновременно и печаль от потери матери, и удовлетворение при мысли, что по завершении жизненного пути он сумел обеспечить ей похороны, достойные ее высокого ранга. Я наблюдал за ним. То он уходил в себя, поникнув головом и с трудом сдерживая рыдания; то обегал взглядом толпу, задерживаясь на выдающихся личностях, и расправлял плечи, принимая позу человека, с достоинством несущего бремя своего горя. Будь все по-прежнему, его поведение было бы иным. Слишком тяжкой оказалась рана…

Когда на следующий после похорон день я сидел справа от него в большой гостиной, где мы принимали соболезнования, мне внезапно шепнули на ухо, что некая «иностранка» хочет меня видеть, но при данных обстоятельствах не смеет войти.

Иностранкой оказалась Клара!

* * *

Больше всего мне хотелось обнять ее и крепко прижать к себе. Но ничто не давало мне на это права. Ни наши прошлые отношения — та единственная ночь, которую мы провели, сидя каждый в своем кресле, перед тем как вновь отправиться в предназначенный нам путь. Ни нынешняя ситуация — траур и дом, заполненный гостями в черном. Мы даже не могли слишком бурно выражать нашу радость от встречи. Она начала с извинений за то, что «вторглась» сюда в день печали. Я предложил ей пройтись по саду.

Она оказалась здесь проездом. Ее корабль, который накануне встал на якорь в порту Бейрута, уже сегодня вечером должен был отплыть в Хайфу. Она не была уверена, что хочет остаться в Палестине, поскольку приехала, сопровождая своего дядю.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: