Результатом возникновения этой бюрократии, которую Раковский называл новой социологической категорией, стал переход функций, которые раньше выполняла вся партия или весь класс, к ограниченному количеству людей из партии и класса. Вырастающая отсюда функциональная дифференциация привела к изменению психологии лиц, выполняющих руководящие функции в государственной администрации или государственном хозяйстве. Они «перестали быть не только объективно, но и субъективно, не только физически, но и морально частью того же рабочего класса; например, хозяйственник „держиморда“, хотя и коммунист, хотя и вышедший из пролетариата, хотя и, может быть, несколько лет тому назад был у станка, отнюдь не будет воплощать перед рабочими лучшие качества, которые имеет пролетариат» [60].
Не менее глубокие изменения произошли в партии, социальная структура которой намного менее однородна, чем структура рабочего класса. Когда партия жила интенсивной идейной жизнью и активной борьбой, она превращала в общий сплав свой разнородный социальный состав. Все её члены усваивали пролетарское сознание в борьбе с капитализмом. После захвата власти это классовое сознание должно было формироваться в процессе сознательного и активного участия в управлении государством. «Но так как из этого участия наша бюрократия сделала пустой звук, то рабочие это нигде не приобретают» [61].
Все эти трудности, по мнению Раковского, можно было преодолеть, если бы руководство партии, как этого требовали Ленин и левая оппозиция, заботилось о том, чтобы «предохранить и партию и рабочий класс от разлагающего действия привилегий, преимуществ и поблажек, присущих власти», от развращающего влияния нэпа и соблазнов буржуазных нравов [62]. Однако сталинская фракция встала на прямо противоположный путь. Она превратила дифференциацию внутри рабочего класса и партии из функциональной в социальную, т. е. усугубила разделение функций между бюрократией и рабочим классом, верхами и низами партии их имущественным расслоением. «Я имею в виду, что социальное положение коммуниста, который имеет в своем распоряжении автомобиль, хорошую квартиру, регулярный отпуск и получает партмаксимум, отличается от положения того же коммуниста, работающего на угольных шахтах, где он получает от 50 до 60 руб. в месяц» [63]. Напоминая о том, что ещё в начале 20-х годов рабочие и служащие были разделены на 18 разрядов по размерам заработной платы, Раковский писал, что усиление в дальнейшем этой дифференциации способствовало разложению партийного и советского аппарата. Для подтверждения этого он ссылался на многочисленные факты, свидетельствующие «об удушении всякого контроля масс, о страшнейшем зажиме, гонениях, терроре, играющем с жизнью и существованием партийцев и рабочих» [64].
Раковский приходил к выводу, что всякая реформа партии, опирающаяся на партийную бюрократию, является утопией. Первым условием серьезной политической реформы он считал сокращение численности и функций партийного аппарата. Три четверти его он предлагал распустить, а деятельность остальной четверти — ввести в строжайшие рамки. Только таким путём члены партии смогут возвратить свои права и приобрести надежные гарантии «против того произвола, к которому нас приучила верхушка» [65].
IV
Чрезвычайные меры в оценке левой оппозиции
Раковский подвергал резкой критике позицию тех оппозиционеров, которые считали переход к чрезвычайным мерам симптомом приближения партийного руководства к взглядам оппозиции.
Более конкретный анализ социального смысла чрезвычайных мер был дан в письмах другого видного оппозиционера, известного партийного публициста Л. С. Сосновского. Эти письма были посвящены анализу процессов, развертывающихся в то время в партии, стране и особенно в сибирской деревне, которую Сосновский наблюдал во время своего пребывания в ссылке. Публикуя эти письма, редакция «Бюллетеня оппозиции» отмечала, что они освещают первые шаги сталинского «левого курса» и достаточно объясняют, почему их автор был арестован в Барнауле, на месте ссылки, и заключён в челябинский изолятор.
В первом письме, написанном в марте 1928 года, Сосновский приводил многочисленные факты, свидетельствовавшие о силе и влиянии, которые кулак приобрел в сибирской деревне. Так, в Барнаульском округе лишь 8 % дворов пользовались своими молотилками, а 88 % — наёмными. «Значит, почти весь округ зависит от 8 % кулаков, ибо во всём арсенале эксплуататорских ресурсов кулака — молотилка самое ядовитое… Кулаку выгодно бывает даже оставить свой хлеб не убранным, зарабатывая в это время на эксплуатации машинами. Теперь выяснилось, что кулак великолепно оценил с-х инвентарь как орудие господства» [66]. Сосновский напоминал, что государство приобретало сельскохозяйственные машины за рубежом на золото, отрывая средства от индустриализации, и продавало его крестьянам в кредит и по льготным ценам. Однако выгодами от этого воспользовалась на деле лишь верхушечная часть деревни.
Характеризуя стремительный переход партийного руководства в начале 1928 года от фактической поддержки кулака к «форсированному нажиму» на него, Сосновский подчеркивал, что «речь идёт о таком нажиме, когда потеряно чувство меры, когда начинается оголтелое администраторство». Партийно-советско-кооперативный аппарат, не подготовленный к проведению хлебозаготовок методами убеждения, «очертя голову, кидался как пес, спущенный с цепи», наносил удары не только по кулаку, но и по середняцким (частью даже бедняцким) слоям и тем самым способствовал тому, чтобы против партии оказалась настроена вся деревня. В подтверждение того, что заготовительная кампания проходила таким образом не только в Сибири, Сосновский ссылался на полученное им письмо от старого партийца (не оппозиционера), участвовавшего в хлебозаготовках на Украине. В этом письме говорилось, что «происходящее на Украине невозможно называть словом „заготовки“. Есть хождение по амбарам, по чердакам, но заготовок, по его словам, нет» [67].
Развивая эти мысли в письме к Троцкому, написанном в июле — августе 1928 года, Сосновский предлагал решительно опровергнуть заявление Рыкова о том, что левая оппозиция якобы одобряет «экстраординарные меры». «Рыков изображает дело так,— с сарказмом писал Сосновский,— что мы ужасно обеспокоены, как бы не прекратились безобразия рыково-сталинского аппарата в деревне». В этой связи Сосновский отмечал, что уже сталинская поездка в Сибирь рассеяла «глупые обвинения против нас в антикрестьянском уклоне… Закрытие рынка, поголовный обход дворов, введение в употребление термина „излишки“, запрещение молоть крестьянам зерно выше скудной потребительской нормы, принудительное распределение (с наганом) облигаций займа, нарушение всех сроков взимания налога, самообложение, как дополнительный внезапный налог на середняка…— где в нашей платформе или контртезисах что-нибудь подобное? Упразднение нэпа в деревне — кому из нас могло это прийти в голову даже в горячке дискуссии? А ЦК всё это осуществил. Пусть не играют комедии с обвинениями в перегибе. Достаточно официальных документов имеется, чтобы изобличить руководство в отмене на практике нэпа… Вот почему я думаю, что следовало бы ясно ответить на речь Рыкова по поводу нашего отношения к „чрезвычайным“ мероприятиям минувшей зимы. Нечего подкидывать своих ублюдков» [68].
Обобщая впоследствии объяснение оппозицией причин сталинского «нового курса», Троцкий писал: «В то время, как руководители успокоительно твердили, что товарный голод изживается, что предстоят „спокойные темпы хозяйственного развития“, что хлебозаготовки будут впредь протекать более „равномерно“ и прочее, окрепший кулак повёл за собой середняка и подверг города голодной блокаде. В январе 1928 года рабочий класс остался лицом к лицу с призраком надвигающегося голода. История умеет шутить злые шутки. Именно в том самом месяце, когда кулак взял за горло революцию, представителей левой оппозиции сажали по тюрьмам или развозили по Сибири в наказание за „панику“ перед призраком кулака» [69].