. и в жизни смерч,
Как в поле ураган, шумит не вечно:
Конец приходит счастью и несчастью…
Жизнь движет нас бессменно вверх и вниз,
А смелый — тот, кто не утратит веры
Средь самых тяжких бедствий: только трус
Теряет бодрость, выхода не видя…

Все снова, казалось, вошло в свои берега: город процветал под мудрой эгидой Перикла; дети росли, радуя быстрым умом и успехами в ученье; служение музам целиком заполняло блаженный досуг, и не хотелось думать о том, что все это может внезапно окончиться и он снова наденет доспехи. Однако несколько лет войны не прошли для поэта даром: медленно, но неуклонно в нем росло неуважение к согражданам, недоверие к людям вообще, людям, которые звереют от запаха вражеской крови; он еще больше, чем прежде, чуждался общественных дел и, очень редко появляясь на площади, вступал в разговор лишь с немногими, уклоняясь от обсуждения городских сплетен и всякого рода новостей, до которых были падки афиняне. Ему, привыкшему к общению с философами (и живыми, и уже покинувшими этот мир, но обретшими бессмертие), часто было просто нечего сказать тому или иному из сограждан, озабоченных перипетиями политики или же ценами на рынке, и поэтому о нем все чаще говорили как о человеке излишне высокомерном, невоспитанном и мизантропе.

Впрочем, Еврипида особенно не волновало общественное мнение, что отмечают все биографы, и он, возможно, был даже рад тому, что ненужные приятельские связи, пирушки и всякого рода собрания, до которых он был такой неохотник, не нарушали его уединения, целиком посвященного Высокому и Прекрасному, тому осмыслению, познанию закономерностей человеческой жизни, средством которого была для него трагедия. Пытаясь нащупать эти закономерности, он погружался в глубины навсегда ушедшего времени, запечатленного в мифах, и эти сказания (древнейшие дофессалийские легенды о живших когда-то на землях Эллады благородных титанах, создателях циклопических построек, остатки которых еще можно было видеть; о бессмертных обитателях Олимпа, сокрушивших титанов, богах могущественных и прекрасных, но как своим видом, так и поступками очень напоминавших непостоянных в своих чувствах и действиях смертных людей; и наконец, предания совсем недавнего времени, о царях и героях Троянской войны), весь этот огромный и сложный, уже исчезнувший и в то же время на века оставшийся мир стал постепенно для сына Мнесарха столь же знакомым, реальным и близким, как и окружавшая его жизнь. И хотя там, где раньше была Троя, теперь паслись овцы и ползали черепахи, мужчины и женщины из царского дома Приама словно бы продолжали жить дальше в тех людях, которых разгоревшаяся война (оказавшаяся, пожалуй, пострашнее Троянской) ввергла в такие страдания и беды, которых, может быть, не знали и герои Гомера. В словах и поступках этих мифических героев Еврипид стремился найти и выделить те общие для людей всех времен и народов закономерности, которые казались ему аксиомами, а если не находил их или же внутренний мир этих древних царей, цариц и героев представлялся ему недостаточно сложным, он сам наделял их в своих трагедиях теми чертами, которых, по его мнению, им недоставало. Поэтому в общем достаточно символические образы ахейских пращуров и их троянских врагов, колхидских и египетских царевен, малоазиатских властителей чуть ли не хеттского времени, о которых остались лишь смутные воспоминания, представали в его творениях настолько подобными тем, что заполняли в дни Леней или Великих Дионисий амфитеатр, что это казалось недопустимой вольностью, неоправданным нарушением священных законов трагедийного искусства.

Его герои жили в мире таком, каким представлялся он самому Еврипиду, — в мире, где нельзя безнаказанно проливать чью бы то ни было кровь (и поэтому ахейцы расплачивались за подвиги победителей Трои) и нарушать, даже во имя благополучия племени, тот высший закон справедливости и милосердия, благодаря которому, и только ему одному, до сих пор держится общество, как бы люди ни пытались низвергнуть этот великий закон. Миром его трагедий, таким сложным, противоречивым и в общем неуправляемым, движут не боги и даже не судьба, а те непознаваемые, часто темные силы, что таятся в душе человека, перед которыми порой бессилен сам человек и которые губят его безжалостнее и страшнее, чем боги. Эта великая тайна манила поэта всю жизнь: почему время от времени в людях вдруг поднимаются, точно смерчи, демонические страсти, сея смерть и разрушение, проносятся и стихают, оставляя после себя обломки человеческих жизней и судеб?.. Он пытался найти разгадку трагического в самом человеческом сердце, и это казалось натяжкой, излишними умствованиями его соотечественникам, которым не нравилось узнавать какие-то из собственных черт в этих странных героях угрюмого поэта с их раздвоенным, растроенным, расчетверенным внутренним миром, растворившихся в бездне сомнений, сокрушаемых собственными слабостями и ошибками… Это раздражало еще и потому, что жизнь вокруг, казалось, прочно вошла в свою колею и афинское общество благоденствовало благодаря демократии и политическому гению Перикла.

Он пользовался непререкаемым авторитетом у народа, убежденного в его честности, бескорыстии и глубочайшем патриотизме. По свидетельству античных историков, первый стратег никогда не заискивал перед собранием, не говорил ему в угоду и даже нередко с гневом возражал тому или иному оратору, твердо придерживаясь той политики в делах внутренних и внешних, которая представлялась ему наиболее правильной и целесообразной. Появляясь среди народа лишь по временам, он каждый раз вызывал невольное восхищение своим умным, красивым лицом, недоступным смеху, спокойной походкой, скромной одеждой и ровным голосом; в народном собрании выступал не по всякому делу, проводя свои многие начинания через друзей. И как бы ни злословили по этому поводу комедиографы, все в Аттике, да за ее пределами, были согласны, что прозвище Олимпиец (данное Периклу то ли за его успехи в государственных и военных делах, то ли за те бесподобные сооружения, которыми он украсил город) как нельзя более пристало всегда величавому и невозмутимому первому гражданину Афин. Он правил во имя народа, но никогда не шел у него на поводу, и жизнь его, как пишет Плутарх, «несмотря на его могущество, осталась чистой и незапятнанной».

Стремясь укрепить давние связи со странами Понта, откуда доставляли в Афины хлеб, рыбу и лен, пеньку, смолу, шкуры, воск, мед, строевой лес и рабов и куда отправляли из Аттики посуду, различные украшения, лампы и произведения искусства, Перикл во главе могучей эскадры предпринял в 437 году поход к берегам этого моря. Демонстрируя мощь афинского флота и оказывая на всем пути поддержку местным грекам-колонистам (так, в Синопе отряд под командованием Лисимаха походя сверг тиранию), афиняне через Эгейское море, Геллеспонт и Пропонтиду дошли до далекого побережья Кавказа и, возможно, даже побывали в Крыму. В этом же году они закрепились и на Фракийском побережье, в устье реки Стримон (в бытность свою эфебом там побывал Еврипид), где на месте поселения «Девять дорог», на путях из Геллеспонта в Македонию, был построен город Амфиполь. Одновременно, чтобы усилить влияние Афин и на западе, Перикл задумал основать в Италии, на месте разрушенного кротонцами города Сибариса, новую колонию афинян и их союзников под названием Фурии; это дело пришлось по душе многим, и ему вызвались в этом помочь историк Геродот, архитектор Гипподам и даже софист Протагор, написавший для нового города демократические законы. И хотя военное превосходство афинян (их огромный флот в четыреста триер и армия в двадцать семь тысяч человек, в которой служили все граждане в возрасте от восемнадцати до шестидесяти лет), а также их монополия на торговлю в Эгейском море вызывали все большее недовольство союзников, преимущества Морского союза, способствовавшего развитию и процветанию многих входящих в него городов и островов, оказывались в большинстве случаев сильнее недовольства и около двухсот небольших греческих государств продолжали регулярно выплачивать установленный форос и содержать афинские гарнизоны.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: