В эти счастливые годы преуспевания и могущества деньги рекой текли в казну государства на Парфеноне: форос союзников, пошлины, взимаемые в Пирее с привозимых купцами товаров, доходы от рудников и различных промыслов. Афинские ремесленники поставляли свои товары (ткани, оружие, лампы, краснофигурные и чернолаковые вазы, ювелирные украшения) в самые различные области эллинского мира, вызывая зависть и гнев пелопоннесских конкурентов, и особенно Коринфа. И хотя труд ремесленников не считался в Афинах почетным занятием для свободного гражданина, Перикл покровительствовал людям физического труда, привлекая их к осуществляемым им строительным работам и считая, что каждый каменотес, плотник, кирпичник или кровельщик может с успехом сочетать занятия своим ремеслом с исполнением политических обязанностей гражданина Афин. Государство заботилось и об обездоленных: для сирот, калек и нетрудоспособных выделялось по одному-двум оболам в день, что позволяло им вести жизнь хотя и скромную, но все же не унизительную для свободнорожденных. За счет казны воспитывались сыновья тех, кто погиб на войне. Но в то же время различного рода раздачи, все более частые и пышные зрелища, оплачиваемые в основном богатыми людьми, бани, гимнасии, общественные врачи и особенно все увеличивающееся число рабов, освободивших значительную часть афинян не только от тяжелого труда на земле или в мастерской, но даже от домашней работы, — все это способствовало постепенному развитию паразитической психологии у многих из граждан, тяготению к праздности и роскоши. И если раньше богатый дом и щегольство в одежде считались признаком олигархических наклонностей, то теперь многие богатые люди, не стесняясь, стремились превзойти друг друга в роскоши, вызывая зависть и тщетные попытки подражать у людей менее обеспеченных. Скромность образа жизни вызывала насмешливое презрение, и такие непритязательные во всем умники не от мира сего, как философ Анаксагор или же посредственный, по-видимому, трагический поэт Еврипид, казались попросту лишенными нормального здравого смысла.
Как отмечают его биографы, Еврипид и в этом, уже довольно зрелом, возрасте продолжал ревностно заниматься философией и риторикой (и это тоже должно было казаться странным тем, кто знал сына Мнесарха, ибо его никогда не видели на ораторской трибуне), обучаясь последней у Продика Кеосского и, конечно же, у Протагора, который в 432 году опять появился в Афинах, — и это был настоящий праздник для всех любителей красноречия, ибо, как писал об этом впоследствии философ Платон, мудрость Абдерита притягивала даже больше, чем божественная красота знатного юноши Алкивиада, о котором в ту пору вздыхали десятки поклонников. Возможно, где-то именно в эти годы имел место знаменитый спор Протагора и Сократа о добродетели, то собрание мудрецов «золотого Периклова века» в доме богача Каллия (там были Гиппий Элидский, Продик, Критий, Алкивиад и сыновья Перикла), которое через многие годы воссоздал в одном из своих диалогов Платон. Многим в Афинах эти собрания казались весьма подозрительными, а комические поэты уверяли, что нищие продавцы ложной мудрости ошиваются в доме богача главным образом в надежде на то, что и им перепадет что-нибудь от богатого стола.
В эти последние два года мира и благополучия Еврипид, по-видимому, был особенно близок с Протагором; в его доме великий софист читал свое знаменитое сочинение «О богах», в котором, в частности, говорилось: «О богах я не могу знать ни того, что они существуют, ни того, что их нет, ни того, каковы они по виду. Ибо многое препятствует знать это: и неясность вопроса, и краткость человеческой жизни». И даже если Абдерит признавал возможным существование какой-то высшей силы, стоящей над миром и управляющей им, то уж никак не считал такой силой традиционных олимпийцев, так же как и скептически относящийся к гомеровским богам сын Мнесарха. Обычно их беседы сводились к проблемам нравственности, ибо с каждым годом становилось все очевиднее, что по мере того, как росло благополучие Афин, в которых утонченная образованность соседствовала с невежественным консерватизмом и суевериями, по мере того, как увеличивалось количество денег в казне, рабов и дорогих вещей в частных домах, по мере того, как изживала себя традиционная полисная мораль, умалялись и даже как будто бы исчезали вовсе прежние качества афинян и казавшиеся вечными добродетели. И если столетием раньше все более или менее твердо представляли себе, что такое добро, честность, долг, постигая это не путем личных размышлений и философских бесед, а усвоив с раннего детства по стихам Гесиода и Солона, по идущей из глубины веков традиции, то теперь это знание словно исчезло куда-то и надо было всему давать новое определение, воспитывать новое понимание.
Оказалось, что добродетели, правильному образу жизни нужно учить — и вот эту-то роль воспитателей добродетели взяли на себя софисты, а также такие их последователи, как поэт Еврипид. Добро надо делать не из страха перед карой богов или общественным мнением, а потому, что оно добро, учили они, «и в этом деле — в добродетели — не должно быть невежд, или же иначе и не быть государству». Понимая добродетель как наилучшее нравственное состояние, способствующее активной и полезной деятельности каждого человека, считая даже мудрость только одной из важнейших частей добродетели, они настаивали на том, что нравственность необходимо поднять всеми возможными средствами, что «необходимо всякому так или иначе быть причастным добродетели, в противном случае ему не место среди людей».
«Добрым быть нелегко», — изрек когда-то мудрец Питтак; «Но добродетель от нас отделили бессмертные боги тягостным потом», — писал патриарх Гесиод; «Добродетель можно и должно воспитывать», — утверждали софисты. Об этом же говорил с каждым годом все яснее и настойчивее и Еврипид со сцены театра Диониса, и диалоги его героев во многом повторяли споры софистов об истине, правде и смысле жизни, что делало подчас тяжелыми для восприятия его трагедии, и не нравилось зрителям. Афиняне не только не спешили поучиться разумному образу жизни у новоявленных учителей, но с возмущением отрицали за ними такое право, советуя им ограничиться преподаванием риторики (это еще куда ни шло, поскольку выступать в Народном собрании и в суде хотелось бы каждому) и изучением грамматики.
Афинянам попроще казались просто опасными попытки софистов и тех, кто следовал им, разобраться в таких вопросах, которых вообще дозволено касаться лишь очень немногим, и уж, конечно, не фракийским или кеосским бродячим торговцам сомнительной мудростью, а именно — в вопросах гражданского права и государства как такового, в котором софисты видели не древнейшее установление богов, их мудрый дар людям, а — или сознательную организацию людей с целью взаимного блага, основанную на незыблемых нравственных нормах, на чувстве стыда и правды, или даже добровольный «договор» между людьми, который может быть расторгнут, если он перестанет устраивать всех. Неискушенным в философии и не слишком-то образованным людям (а их в городе было большинство) было непонятно противопоставление законов природы и общества. Тем, кто все больше проникался сознанием своего превосходства над варварами-рабами, казались ненужными и даже опасными гуманизм софистов, их отрицание насилия и апелляции к справедливости, к законам «естественного равенствам всех населяющих землю людей. А их релятивизм, который чувствовали, по-видимому, даже те, кто толком-то и не разбирался в сущности философских построений, такие тезисы, как утверждение Горгия о том, что «ничто не существует, а если и существует, то непознаваемо, а если познаваемо, то не может быть передано и объяснено другим», внушали просто страх.
И действительно, сама мысль о том, что бытие и небытие, в сущности, тождественны и равноправны (мысль, привлекательная для всех софистов, но пока не у всех них главенствующая), хотя и свидетельствовала о той глубине познания, к которой стремились наиболее сильные и смелые умы того времени, но в то же время размывала границы этого мира и делала словно бы совершенно несущественными не только дела и заботы обычных смертных, столь далеких от совершенства, но и даже само их существование… Все эти мудрствования раздражали не только комических поэтов, но и — что было гораздо серьезнее — людей, заправляющих теперь делами города, и только покровительство Перикла мешало им поставить на место зарвавшихся умников (чье очевидное всем нечестие могло навлечь на афинян страшные беды) или даже попросту вышвырнуть их за пределы Аттики.