В этой трагедии, представленной вместе с не дошедшими до нас «Филоктетом», «Диктисом» и сатировской драмой «Жнецы» и получившей, как обычно, третью награду (в городе поговаривали о том, что это всего лишь бездарное подражание «Медее» Неофрона, ничем особо не примечательного трагического поэта этого времени), Еврипид опять обратился к судьбе колхидской царевны Медеи, которая, «Ясона полюбив безумно», покинула свою далекую родину и заплатила в конце концов за свою любовь самой страшной для женщины ценой — жизнью своих детей. Это не только и не столько трагедия разбитого женского сердца, но трагедия попранного доверия, бессилия человека перед холодной, равнодушной к чужим страданиям подлостью, когда «священная клятва в пыли, коварству нет больше предела». В сущности, это ответ поэта на тот самый вопрос, который так часто обсуждали софисты, его учителя и друзья, на тот вопрос, который мало-помалу стал столь существенным для всего афинского общества, — вопрос о порядочности, о честности, о добродетели, наконец, и о страшной расплате за их безумное ли, расчетливое ли попрание…
После того как Медея расправилась с Пелием и его дочерьми, она вынуждена была покинуть Фессалию и «в Коринфе убежища искать с детьми и мужем» (как о царице Коринфа писал о Медее в своих песнях и Симонид). Но вот проходит какое-то время, и Ясон решает оставить «варварку», безродную, ничего не имеющую, к тому же слишком умную и независимую, и жениться на юной и кроткой эллинке, царевне Коринфа, чтобы унаследовать, когда придет срок, владения ее отца. Отчаянию, презрению, горю Медеи нет предела: словно обезумев от обиды, она то «кричит о клятвах и руки попранную зовет обратно верность»; то с недоумением всматривается в прошлое, не понимая, как она могла увлечься таким ничтожеством, как Ясон; то лихорадочно обдумывает страшные планы мести и зовет смерть, сломленная предательством того, кроме которого у нее нет никого из близких на всем белом свете:
Преданная рабыня-кормилица с ужасом предчувствует кровавые будущие события («грозен гнев Медеи: нелегко ее врагу достанется победа») и боится за детей, пытаясь их спрятать, увести с глаз обезумевшей от тяжелой обиды матери. Но это еще не все. Оказывается, царь Креонт, отец новой жены Ясона, потребовал удалить Медею с детьми из Коринфа, опасаясь ее мести и колдовства, и малодушный красавец аргонавт легко соглашается на это. Куда же? Куда идти Медее со своими, как выяснилось, никому, кроме нее, не нужными детьми, ей, обманувшей когда-то ради белокурого фессалийца родного отца и предавшей брата, навсегда утратившей родину:
Теперь, когда «несчастье открыло цену ей утраченной отчизны», когда между ней и полуденной Колхидой пролегла целая вечность, может быть, так платила теперь пылкая сердцем внучка Гелиоса за свое собственное былое предательство?.. И она умоляет Креонта дать ей хотя бы какое-то время, чтобы собраться, пристроить детей: ведь «выше этих забот Ясон». Не желающий чувствовать себя ни в чем тираном, Креонт разрешает ей остаться до утра — и эта ночь должна теперь решить все, ибо внучка бога Солнца не может, не должна, что бы за этим ни последовало, допустить «надругательство над Гелиевой кровью», покорно снести обиду. Медея уже совсем готова к своей праведной мести — ужасной мести! — и только какая-то слабая, тайная надежда на то, что в разговоре с мужем ей откроется пока ей непонятная, но объясняющая все причина того непоправимого и страшного, что происходит в ее жизни, еще останавливает ее. Но вот появляется Ясон, возмущенный тем, что Медея подняла весь этот шум и не желает, как подобает кроткой и скромной женщине, покорно снести свою участь и удалиться подальше отсюда. Но Медея — варварка, свободолюбивая и гордая, а не запуганная, привыкшая к беспрекословному подчинению гречанка, и они говорят словно на разных языках, совершенно не понимая друг друга: Медея упрекает мужа в самом страшном, по ее мнению, поступке для человека — в нарушении данного слова; Ясон же, абсолютно бесстыдный, с пустыми и наглыми светлыми глазами, такой подлец, что может, «друзьям так навредив, в глаза смотреть». И таких все больше становилось к этому времени в Афинах, их безнаказанность просто убивала сына Мнесарха. Ясон подл и по отношению к спасшей его когда-то Медее, и по отношению к новой жене — царевне: «Женился я, чтобы себя устроить, чтобы нужды не видеть нам». Он не видит ничего особенного ни в своих поступках, ни в словах и, напротив, попрекает бывшую жену ее варварством, неумением жить среди настоящих, культурных людей: «…ты в Элладе и больше не меж варваров, закон узнала ты и правду вместо силы, которая царит у вас». Поистине издевательски звучит это в устах предателя, оскорбляющего каждым звуком своих низких речей основной закон, которым жив людской род, — закон правды и верности, — и это кладет предел мучительным колебаниям Медеи: «Пусть гибнет все».
Отказавшись от помощи Ясона, от поддержки его друзей и от денег («от мужа бесчестного подарок руки жжет»), Медея, внешне словно бы успокоившаяся, но внутри сжигаемая страшным огнем, в котором плавится, распадается по кускам ее собственная непокорная душа, осуществляет свой план мести. Она посылает во дворец своих детей с ценным подарком для царевны (чудесным пеплосом, который стало жалко Ясону: «Мотовка! Что ты нищишь себя?») — и дочь Креонта гибнет в страшных мучениях от напоенного ядом убора. А что же Ясон? Он останется жив и в то же время мертвец среди живых, потому что никто из смертных не в состоянии увидеть и пережить то, что она, Медея, готовит обидчику:
И, преодолевая самое себя («Жалкая душа! Ты, кажется, готова плакать, дрожью объята ты»), убивая, в сущности, саму себя, Медея вершит свой страшный суд, мстя за попранную правду, проданную за коринфское золото верность. Она убивает своих детей потому, что им все равно не жить при сложившихся обстоятельствах, потому что рухнул безвозвратно весь их общий мир и ничто, никто, никакой великий и всемогущий не в состоянии что-либо исправить: «Жребий им умереть теперь. Пускай же мать сама его и выполнит».
Трагедия близится к единственно возможному для нее роковому завершению, и вот Медея появляется в последний раз на колеснице, запряженной драконами, которую прислал ей бог Гелиос — простер свою спасительную всемогущую длань над погибающей внучкой. И она удаляется с телами своих несчастных малюток, которые теперь навсегда с ней и она навсегда с ними, удаляется в небытие (вряд ли можно поверить, что она отправилась отдохнуть, успокоиться после всего свершившегося в Афины, приглашенная благородным Эгеем), оставив своего малодушного мужа, тоже теперь только ей одной принадлежащего, в абсолютной пустоте — расплачиваться ужасом и одиночеством за попранную им правду и отвергнутую добродетель.
Еврипидовская «Медея» возмутила афинян: мало того, что он представил внучку Гелиоса детоубийцей (в мифах этого нет) и вывел на сцену несчастных малюток, умоляющих о пощаде собственную злодейку-мать, у него эта дикая варварка оказывается честнее и выше эллина Ясона, живущего «по закону», да и сам этот закон — закон своекорыстия и бездушия — выглядит в трагедии не слишком-то привлекательным. Что же касается афинянок, то они словно бы не увидели, как горячо заступается за них поэт, отстаивая ту горькую правду их жизни, до которой, казалось, вообще никому не было дела: