Что же касается Еврипида, то для него большинство из тех истин, которые внушали софисты, не вызывало никакого сомнения; ко многим из них он пришел, по-видимому, сам еще до знакомства с Протагором или Продиком, изучая писания Гераклита, и он тоже пытался донести их до сердца и разума афинян, хотя пока еще не так настойчиво и прямо, как впоследствии, лет десять-пятнадцать спустя. Подобно своим учителям Протагору и Продику, он был преисполнен почти мистического благоговения перед Словом — великим Логосом, преобразующим смутный Хаос жизни в стройную систему мироздания, перед этим первым орудием разума (а может быть, и его формой), и он не видел ничего предосудительного в том, чтобы обучаться искусству говорить за дорогую плату, — ведь не жалко же людям тратить гораздо большие деньги на вещи, часто бесполезные:
Однако театр, который Еврипид стремился сочетать с философией и который стал его главным призванием, диктовал свои собственные условия, и тот, кто мечтал, кто надеялся стать в нем первым, должен был в той или иной мере этим условиям подчиняться. «Организуя из года в год игры и жертвоприношения, мы доставляем нашей душе возможность получить многообразное отдохновение от трудов», — утверждал Перикл, покровительствовавший театру в той же мере, как и всем прочим искусствам, и не жалевший денег на пышные празднества, которые вызывали почтительное удивление у иноземцев и тайное возмущение у союзников, подозревавших, что вся эта роскошь оплачена в значительной степени ими. Театр был призван воспитывать, возвышать, успокаивать душу, вселяя в нее высокое умиротворение и трепетное подчинение вечным и непреложным законам бытия, и в этом смысле произведения трагического поэта Еврипида вызывали нередко большие сомнения как у устроителей очередных Дионисий или Леней, так и у самих зрителей.
Впрочем, независимо от того, какие задачи ставили перед театром политики или же сами поэты, священные состязания в честь Диониса с каждым годом все больше превращались в развлечение, с нетерпением ожидаемое народом весь год. В дни представлений зрители заполняли театр с рассвета до самого вечера, там же ели и пили, принося еду с собой или же покупая у тут же снующих многочисленных лотошников. Одетые в праздничные одежды, сверкая накрахмаленными и тщательно отутюженными складками льняных белоснежных гиматиев, афиняне с нетерпением ждали появления любимых поэтов и актеров. Перед самим представлением выносились для всенародного обозрения золото, форос союзников; затем на орхестру выходили вооруженные юноши, чьи отцы сложили головы за отечество, и глашатай торжественно провозглашал, что, вскормив их, афинский народ теперь поручает достигших совершеннолетия богине счастья. Потом награждали золотыми венками отличившихся в течение года граждан и, наконец, окропляли алтарь Диониса кровью свиньи. После этого звуки трубы возвещали о начале той трагедии, автору которой выпал в этот раз жребий выступать первым. Не привыкшая ни в чем себя стеснять афинская публика тут же давала свою оценку представленным пьесам, поэтам и исполнителям, не жалея восторженных криков и рукоплесканий для своих, всем известных любимцев, и шикала, свистела, стучала ногами, если что-либо ей не нравилось. Бывали случаи, когда актеров прогоняли со сцены камнями, грозились избить самого поэта и требовали прекратить немедленно пьесу, слишком, на взгляд зрителей, непристойную или же жестокую. И, как доносят до нас античные авторы, такая печальная участь постигала трагедии Еврипида значительно чаще, чем творения прочих поэтов, и заставляла его втайне недоумевать и завидовать Софоклу, продолжавшему вызывать неизменное и почтительное восхищение сограждан.
Они были соперниками на сцене почти сорок лет, эти два великих поэта античности, каждый год выставляя на суд афинян свои равно бессмертные творения и идя бок о бок в искусстве, хотя каждый своим, неповторимым путем, и, как сообщают их современники, между ними всегда пролегало холодное недопонимание. Вряд ли можно отрицать то, что Еврипид порой испытывал чувство зависти к своему более счастливому собрату по служению Мельпомене, во всяком случае, он замечал — мимоходом, но с горечью, а может быть, даже с легкой насмешкой над собственной слабостью, — что «и Музы двух мирных за пальму поссорят певцов». К тому же уж очень они были разные люди и разным было их понимание цели, содержания и смысла искусства трагедии. Воспитанный «в богатстве и холе», сведущий в музыке и даже как будто бы в медицине, наделенный огромным поэтическим дарованием, но в то же время не чуждый и делам города, доброжелательный и приятный характером, сын Софилла пользовался любовью и уважением афинян в той же мере, в какой резкий и угрюмый Еврипид вызывал их недоумение и раздражение. Безусловный сторонник демократии и друг Перикла, Софокл по мере своих сил поддерживал его политические начинания, «честный гражданин на службе у полиса»: еще в 443 году он был избран казначеем Делосского союза, а во время войны с Самосом был назначен стратегом, хотя, как поговаривали в Афинах, Перикл использовал его больше для переговоров, чем для сражений, не особенно доверяя его воинским талантам. Если верить Плутарху, великий устроитель Афин немного посмеивался над жизнелюбием своего просвещенного друга — служителя Муз, над его нескрываемым тяготением к различного рода удовольствиям, однако чрезвычайно высоко ценил его как поэта, считая, подобно большинству афинян, поистине совершенством трагедийного мастерства его возвышенные произведения.
«Гомер греческой драматургии» (так называли его современники), Софокл видел в служении Аполлону свое жизненное предназначение и, стремясь способствовать развитию театра, даже создал в Афинах Общество почитателей Муз. За свою долгую жизнь он написал 123 трагедии и сатировские драмы, из которых до нашего времени дошло только семь. Творения его восхищали современников своей светлой гармонией и простотой, столь далекой от сумрачного величия Эсхила и необузданной страстности Еврипида. Он редко выводил на сцену богов, почти не применял театральные машины, в его трагедиях нет пышных въездов царей, торжественных процессий и таинственных призраков, но за этой сдержанностью в использовании чисто внешних эффектов стояло бесконечно глубокое проникновение в закономерности бытия, в сокровенные тайны природы человека. Его «ищущие величия» герои, в которых проглядывают благородные черты лучших людей «Периклова века», стремятся преодолеть фатальную ограниченность человека, его подчиненность обстоятельствам в своем поистине героическом утверждении вечных законов Справедливости. А если они и заблуждаются, то только от неведения, и даже в самом бездонном страдании не утрачивают лучших человеческих черт, веру в жизнь, в ее высший, пусть не всем и не сразу открывающийся смысл.
И представляется странным, что как в античности, так и до сих пор бытует мнение, что Софокл избегал-де касаться в своих трагедиях «низких тем» и в них почти не видны основные проблемы его сложного времени. Напротив, даже те семь трагедий, которые сохранило для нас равнодушное время, свидетельствуют о том, что душу и ум этого утонченнейшего из афинян, почитаемого соотечественниками за образец совершенства внутреннего и внешнего, волновали те же самые вопросы, обсуждению которых посвящали свои вошедшие в бессмертие собеседования мудрецы и философы, и главный из этих вопросов — о добродетели. Просто сын Софилла по-своему отвечал на тот поиск высокой нравственности, гуманизма и справедливости, к которому обратились в тот период распада старинных устоев лучшие эллинские умы, и ответ его не лежал на поверхности, хотя был зачастую значительно более емким и точным, чем у софистов или же у Еврипида. Его правда казалась более светлой и убедительной большинству соотечественников, зрителей приводили в восхищение стоические в самой страшной своей судьбе герои Софокла (их долгие годы играли актеры Тлеполем, Клидемид, Каллипид) с их внутренней гармонией и поистине божественной силой, и по сравнению с ними подчас внушали отвращение и ужас подточенные собственными слабостями, растерзанные неуправляемыми страстями фигуры (не всякий даже решился бы назвать их героями в привычном понимании этого слова), которых без чувства меры и без стыда, как считали сограждане, продолжал выводить на сцену Еврипид. Многим в Афинах казалось возмутительным, что такие пьесы, как поставленная весной 431 года «Медея», вообще допускаются для представления.