Гимн жизни
Глава I
Это как если бы земной композитор попытался положить на ноты музыку другого мира, производимую инопланетными телами и предназначенную не для земных ушей.
Хаим всем сердцем испытал облегчение, обнаружив, что его окружает сплоченная группа знакомых французов. Они оставались вместе до самого конца. Как и большинство других вернувшихся из депортации, он не нашел ничего. Ни следа, ни тени того, благодаря чему выжил: не только людей или предметов, но даже пустот, оставшихся после их исчезновения. О его здоровье худо-бедно заботились, организм понемногу очищался от болезнетворных соков, кожа молодела. Газет он не читал, когда же разговор касался сюжетов злободневных, принимал отсутствующий вид, скучал и отворачивался, насвистывая какой-нибудь модный куплет. Со своими парижскими приятелями он, случалось, ходил в кино, но только чтобы не портить компанию, и предпочитал довоенные фильмы, по преимуществу музыкальные, а вот хронику и новости дня его бы не заставили смотреть ни за что на свете.
Интерес людей к только что закончившемуся конфликту представлялся ему великолепными похоронами прошлого, а кроме того, но весьма возможно — по сходным причинам — желанием понять это прошлое и сделать его коллективным приобретением, чтобы позабыть о личных драмах, утопить их, так сказать, в общем котле. При любой оказии возникает потребность напомнить факты, описать последовательность смены обстоятельств и происшествий; в кинематографе эта необходимость выражается документальными фильмами, сделанными путем монтажа отдельных видов и планов, каждый из которых символизирует основные черты периода. Например: немецкий парад на площади Конкорд, вид горящего Сталинграда, генерал де Голль в Нотр-Дам, а на десерт в качестве апофеоза — концентрационный лагерь.
Но как-то раз Хаим со всей их маленькой бандой смотрел американскую комедию в кинозале, где хронику крутили сразу после большого фильма. Он уже начал было подниматься со стула, но Давид удержал его, потому что Рахели очень хотелось посмотреть мультфильм, указанный в программе показа. Ко всеобщему удивлению, Хаим уселся без дальнейших препирательств, покорно решив, что рано или поздно придется подчиниться заведенным порядкам. На его несчастье, в честь каких-то дат в «Новостях» дали беглую пробежку по множеству концлагерей. Он с первого взгляда признал Освенцим, потом увидел на фоне лагерных нар старого товарища, которого считал погибшим, и тот уставился на него волнующе прекрасными глазами — на него, на Хаима, сидящего в парижском кинотеатре. И тут внутри что-то порвалось, рана раскрылась и кровоточит, он-то полагал, что она затянулась, а швы лопнули все разом. На экране некто официальный уже произносил парадную речь, а перед Хаимом все еще стоял, устрашающе реальный, Исаак Смолович, тот подгорецкий сорванец, и спрашивал: «Ой, Хаим, ви бисти? Вус ис гешайн?» («Где ты, Хаим? Что случилось?»)
Громкий тоскливый вопль вырвался из его груди.
Рахель схватила его за плечи, торопливо зашептала:
— Хаим, что с тобой? На нас смотрят, что ты делаешь? Возьми себя в руки!
Но он, казалось, уже никого не слышал. Чтобы заставить его выйти из зала, понадобилось вмешательство местного стража порядка.
Всю ночь в мозгу Хаима проносились сцены, которые, как ему казалось, были оттеснены в самую потаенную глубину его сознания, он снова видел лица, каждое из которых встречал слезами. К утру он почувствовал себя спокойнее и заснул. А когда проснулся, первое же впечатление нового дня было настолько мучительным, что ему тотчас захотелось со всем покончить. Но что-то в его естестве воспротивилось: видимо, само тело, и он стал удивленно разглядывать свою наготу, полные жизни руки и ноги, вдруг заметив, сколько места они теперь занимают. При мысли о горах мяса, улетевших дымом, ему показалось, что дыхание останавливается. Тогда он встал перед зеркалом и произнес: «Что ты тут делаешь, твое место не здесь, ты сам знаешь, где твое место. Оно с твоими близкими. Ты всего лишь мертвый еврей». Разразился свирепым хохотом, ногтями раздирая себе грудь. Когда же припадок ярости утомил его, он обратился к себе с новой речью: «А что тебе сделало это тело, почему здоровье и жизнь кажутся тебе оскорбительными?» Ему стало стыдно разыгрывать для самого себя такой фарс, и он подумал: «Это недоразумение, но ты за него не отвечаешь; ты ведь должен был оказаться в ином месте, а ты — здесь, и раз у тебя не хватает сил разодрать свое тело на части, не стоит играть комедию перед другими, будь с ними честен, скажи им правду: что жизнь — штука хорошая. А сам постарайся ничего не забыть — помни и то, что ты жив, и то, что они мертвы».
На четвертый день с удивительно ясной головой поднявшись с постели, он осознал, что все его существо в полнейшем разброде, не исключая разума. Ему чудилось, что его обуревают таинственные силы, но имени им он не находил и подумал, испытав какое-то новое уважение к себе: «Вот, вот что мне еще остается сделать: с чистым сердцем во всем разобраться. Все хорошенько прояснить». Принялся обдумывать пережитое, читать, разговаривать с теми и этими… и очень скоро убедился, что его расспросы вызывают известное недоверие, а потому следует просто выслушивать людей, словно в каждом произнесенном ими слове кроется ответ на его вопросы — даже на те из них, какие он еще не додумался ясно сформулировать.
Но ощущения, что найдена верная дорога, не возникало. Скорее было похоже, что он застрял на распутье.
Их закадычная компания обосновалась в гостинице на улице Ломонд, некоторые из них испытывали пьянящий восторг от жизни как таковой, это был мощный, жестокий, чарующий азарт, легко превозмогающий все, что не складывалось и рушилось, что отбрасывало их назад. Рахель и Давид стали жить вместе, но Хаим не чувствовал ревности. По вечерам маленькая команда, словно какие-нибудь члены закрытого клуба, собиралась вместе и пускалась в самые смелые предположения относительно будущих судеб планеты.
Здесь три сольные партии вечер за вечером неизменно принадлежали Давиду, Марко и Алексису, строившим самые умопомрачительные теории.
Давид, как правило, начинал с утверждения, что все библиотеки мира не стоят улыбки ребенка. После чего следовала пространная диатриба о людях. Существах, осознавших, что их ожидает смерть. Они изобрели лекарство от этого недуга: бессмертие, переселение душ, производство потомства в лоне семьи, создание группы, нации, расы, рода человеческого. А затем под водительством историков обнаружили, что их цивилизация тоже смертна, что сами они — не более чем этруски завтрашнего дня, и все, что они любят, однажды исчезнет с лика земли.
В заключение он напоминал: все взрывы звезд, как показали астрономические наблюдения, происходили на определенной стадии развития живого вещества. И знание об этом ничего не меняло: любой «побег» человека, любое галактическое странствие приведет его все к тому же финальному свиданию со смертью.
Тут наступала очередь Алексиса: приняв эстафету, он заводил речь о так называемой желтой опасности. После неудачи Японии, пытавшейся унифицировать Азию, Китай, собравшийся взвалить на себя эту задачу, наверняка преуспеет и будет грозить Западу, утверждал он, а тот в поисках нового Карла Великого вновь станет почитать Гитлера как непонятого героя. Столкновения Азии с Западом продлятся следующую тысячу лет. Австралия, Африка, Латинская Америка станут кровавыми рубежами этих стычек. Люди вскоре начнут сражаться на Луне и остальных планетах, по крайней мере, если Земля не взорвется раньше.
Что до Марко, он, тыча пальцем вверх, грозил самому небу, провозглашая, что, если бы Бог был всемогущим, Ему пришлось бы принять на Себя ответственность за творящиеся на Земле беды вплоть до агонии птички, смерти насекомого или какой-нибудь не видимой глазом микроскопической твари. Он еще чувствовал на себе следы медицинских экспериментов, перенесенных в Освенциме, и мысленно добивал палачей, заявляя, что они суть воплощенное ничто, просто-напросто безымянные звери, а потому какая-нибудь мушка имеет столько же прав на существование, как Шекспир. Конечный вывод из подобных рассуждений его заботил лишь постольку-поскольку, ибо в действительности индивид — не более чем плод иллюзии, а что тогда?