— Тогда все возможно, а если все возможно, то все и позволено, — договаривал кто-нибудь из них.
— Ну, нет уж: все позволено, кроме того, чтобы чиркнуть спичкой в день шабата, — шутливо ронял кто-нибудь из присутствующих, на этом споры зачастую прекращались, и все в задумчивости расходились по своим комнатам.
Но однажды летним вечером Марко познакомился в танцевальном зале с очаровательной девушкой, и она, увидев на его руке татуировку с освенцимским лагерным номером, сказала, что тоже еврейка. Он же, собственно говоря, уже не воспринимал себя как еврея, о чем ей и сообщил, попутно изложив свои воззрения на сей предмет в духе описанных дискуссий. Молодая особа ужаснулась, побледнела и ответила, что ему надо бы проявить к ней больше почтительности: разве не воплощает каждая пара восстановление разрушенного Храма? Тут же прямо посреди вальса она рассталась с ним и исчезла, растворилась, как призрак. Именно в этот момент ему открылось, что он — не вполне никто и каждый человек является кем-то.
— Друзья, — неистовствовал он, — как вы допустили, чтобы я столько ядовитой мути впихивал вам в мозги своими историями о микробах, за которых Всевышний в ответе?
И тут он в первый раз заговорил откровенно. Рассказал, что, когда его распределили в лагерный спецсектор, он однажды увидел кучу трупов, уже превратившихся в сплошную гниющую массу. До этого он всегда угадывал в каждом мертвеце его прошлое живое воплощение, но с этого дня перестал. Все принялись его утешать, а он продолжал твердить, что люди должны пользоваться равным почтением, без конца повторял, что он уже не безликое нечто, и наконец в неописуемом волнении провозгласил, что снова считает себя евреем. Тут окружающие заулыбались, стали напевать что-то смешное и весело проводили Марко в его номер, а на обратном пути Рахель воскликнула:
— Знаете что? У меня такое чувство, что он ожил!
— Ты хочешь сказать, — спросил Хаим, — что до сих пор он был мертв?
— Вот именно.
Все дружно закивали: до них тоже дошло, что раньше он был мертв.
Однако на следующий день Марко выбросился с девятого этажа, а вскоре Рахель и Давид сообщили, что уезжают в Израиль: она ждала ребенка.
Хаим не знал, что и думать о людях, о детях, о себе самом. Им владела безмерная усталость, он тонул в тысячах им же подобранных документов, журнальных подшивок о Холокосте, о звездах, об истории людей после их расселения по Земле, листал описания всех насилий и зверств, содеянных от начала времен, книги по еврейской истории, работы о книгах по еврейской истории, перечитывал любимых поэтов и писателей.
Однажды он решил, что ему надо уехать.
Глава II
Святой, как говорят, это человек, который простил Богу… ах! Простить Богу — это так сладостно!
Какое-то время Хаим жил в Гвиане и Африке, а затем обосновался на Антильских островах. Там он сначала выпустил две-три книжки, но то было раньше, а теперь он вел жизнь шлемиля — неудачника, человека, потерявшего свою тень. Однако вместе с тенью он утратил и свое «Я» и походил на «Одинокую мулатку», героиню своего романа, посвященного времени, когда живого прототипа Одинокой еще не было на свете. Он носил в сердце траур по литературе и по себе самому. Было ли то следствием неких парижских происшествий? Сомнения нет: душевная рана не заживала. Ведь какая это привилегия — иметь духовную родню, братьев по разуму! Как это поддерживает в обыденной жизни, каким светом ее наполняет! Теперь он осиротел, друзья были далеко, и он в одиночку нес на своих плечах мрак мира сего и хаос собственной ночи.
Имелось ли в умах и сердцах людских то пристанище свободы, которое позволяло бы им отстраняться от всех существующих и даже мыслимых условностей?
Хаим допускал эту возможность, но полной уверенности не было. Он сам не знал, каким муравьем был в общем муравейнике, но многие из встреченных им на жизненном пути наперекор благопристойной наружности происходили из рода муравьев-каннибалов. Хаим ощущал себя на земле словно бы гостем, а не полноправным хозяином, он жил, казалось, среди обитателей мира, совершенно ему чуждого, однако другого у него не было. Но как он мог считать такой мир своим?
Всю жизнь Хаим пытался рассказать об Освенциме, но у него не получалось. Возможно ли объяснить, какое там небо? И как выглядят горы трупов, что происходит с душой при этом зрелище? Или просто — описать, как там протекает один самый обычный день? Нет. Французский для этого не создан, да и где найдешь человеческий язык, которому такое под силу? Барьер слишком высок, вернее, это целая полоса препятствий, то реальных, то воображаемых, притом в дело вмешивается как читательское воображение, так и авторское. Имелись и проблемы чисто литературные, хотя об их существовании он догадался в самую последнюю очередь, перечитывая написанное им «Жаркое из свинины». В той мере, в какой литература обращается к людям, желает быть ими понятой, она, описывая ужасы, должна подлаживаться к запросам и возможностям сердца человеческого, проявлять гуманность по отношению к нему. А следовательно, урезать пространство тьмы, давать больше прав свету, чтобы оставшиеся темные места выглядели терпимее для нормального читателя, когда тот лежит или сидит с книгой, посасывая сигару или грызя орешки. Все так.
У него скопилось два чемодана рукописей, которые он всюду таскал за собой. Испробовал тысячи подходов, и так и сяк пытался приблизиться к планете по имени Освенцим, но никогда не доходил до цели: каждый раз, едва начинал писать о мертвых, его одолевал стыд и он уничтожал написанное. Там, среди пляжей и волн, Хаим ощущал себя пчелой, потерявшей свой улей, и думал: «Одиноких пчел не бывает. Значит, она уже мертва».
Первое же письмо, полученное от Давида, вернуло его в Освенцим, в тот памятный миг, когда перед его глазами возник чудесный мирок под окуляром микроскопа, и, повинуясь прихоти, скорее всего рожденной одиночеством, но сверх того — живой, ощутимой почти на ощупь дружеской связью, нерушимой наперекор разделяющим их океанам, он принялся составлять маленькое примечание к воображаемой книге, которое и отослал Давиду.
Повествователь приступает к этому рассказу в то время, когда ученым удалось обнаружить бесчисленное множество иных цивилизаций, нарождающихся и клонящихся к закату, чья жизнь равна долям секунды и протекает в наших телах и в телах животных. Явление, которое мы, руководствуясь здешними масштабами, называем болезнью, на том уровне можно было бы уподобить космическим катастрофам. Нарушение клеточного баланса при раковом заболевании сравнимо с состоянием после атомной войны, происходившей в околоклеточном мире, который достиг вершин своего технического совершенства. А некоторые таинственные нарушения в деятельности человеческого ума сопоставимы с последствиями взрывов сверхновых звезд в галактике соседнего ганглия.
Отсюда трудности в попытках наладить связи с этими сообществами.
Благодаря системе чувствительных датчиков, действующих на микроскопическом уровне в интервалы времени, измеряемые миллиардными долями секунды, удалось сфотографировать много последовательных состояний (сопоставимых с нашими тысячелетними временными периодами) целого города, разместившегося в определенном нейроне: в клетке нервного волокна, расположенной на уровне третьего позвонка в теле одного турецкого поэта по имени Саид-эль-Арам.
Мы не теряем надежды получать в будущем все более отчетливые снимки цивилизаций в масштабах нервной клетки, но трудности возникают в операциях, проходящих в такие краткие отрезки времени: необходимо наладить коммуникацию с существами, рождающимися, живущими и умирающими на протяжении триллионных долей секунды, а если допустить, что человеческая наука позволяет посылать сигналы в пределах одной миллиардной доли, маловероятно, что мы предстанем перед этими существами в каком-то ином качестве, кроме как в роли великих богов.