Ветер бросал снег нам в лицо, даже когда мы поворачивали и шли по ветру. Нам хотелось в тепло. Но в бодеге стоял дикий галдеж. Мы пошли в кино, попали на последний сеанс. Фильм уже начался.

На экране гудел заводской цех. Эдгар, когда глаза привыкли к темноте, сосчитал тени в зрительном зале. Кроме нас, еще девять. Мы сели в последний ряд. Курт сказал:

— Здесь можно разговаривать.

В цехах на экране было темновато, и мы друг друга не видели. Эдгар засмеялся:

— Мы же знаем, как выглядим, когда светло.

Георг заметил:

— Некоторые этого не знают.

Он вытащил из кармана зубную щетку и сунул в рот. На экране по цеху побежали пролетарии с железными палками. Они открыли плавильную печь. Оттуда потекло железо, и в зале стало посветлей. Мы поглядели друг на друга и засмеялись. Курт сказал:

— Да убери ты свою щетку!

Георг сунул щетку в карман.

— Ах ты, швабский занудный шептун, — сказал он.

Курт рассказал свой сон:

— Я пришел к нашему парикмахеру. А там сидят женщины и вяжут на спицах. Спрашиваю, что им тут надо. Парикмахер говорит: «Они ждут своих мужей». И руку мне протягивает: «Первый раз вижу!» Я подумал, это он о женщинах, но он на меня смотрел. Я и говорю: «Меня-то вы знаете». Женщины захихикали. Я говорю: «Студент я». А парикмахер: «Вот уж никогда бы не подумал. Я знаю одного такого, вроде вас. Но вас я знать не знаю».

Зрители в зале засвистели и завопили:

— Трахни ее, Лупу, да трахни же, давай, давай, Лупуле!

Рабочий целовал работницу, темным вечером, на ветру, у заводских ворот. Внезапно там, у заводских ворот, наступил светлый день, а работница, которая целовалась с рабочим, теперь была с ребенком.

— Я хотел сесть в кресло перед зеркалом, — продолжал Курт, — но парикмахер затряс головой — нельзя. Я спросил, почему нельзя. Тут он постучал пальцем по зеркалу. Я поглядел и увидел: лицо у меня заросло волосами, лобковыми.

Георг тронул меня за локоть и положил мне в ладонь ключ от летнего домика.

— Куда его девать? — спросила я.

На экране из ворот школы бежали на улицу дети. Ребенка работницы, той, которую поцеловал рабочий, на улице ждал отец Лупу. Он поцеловал ребенка в лоб и взял его ранец.

Георг сказал:

— В школе у меня были плохие отметки. Отец смекнул: самое время сшить что-нибудь директору школы, лучше всего — брюки. На другой день мать купила серой материи, брючную тесьму, холст для карманов и пуговицы для ширинки — молнии в магазине были только красные. Отец пришел в школу и позвал директора к нам домой, снять мерку. Тот, видно, давно дожидался приглашения, сразу пошел с отцом.

Директор встал возле швейной машинки. Мать начала снимать мерку, снизу, от ботинок. «Ноги так не сжимайте, господин директор», — попросила. И всё спрашивала и спрашивала: «Такой длины или лучше подлинней сделать? А ширины такой или поуже, может быть? С отворотами или без, господин директор?» Вопрос за вопросом, всё выше по его штанам. Добравшись до ширинки, вдохнула поглубже и спрашивает: «Господин директор, с какой стороны вы носите ключ от погреба?» Он говорит: «С правой, всегда только с правой». — «А домашнюю аптечку? Сделать вам застежку на пуговицах или на молнии?» Он говорит: «А по-вашему, как лучше?» Отец сказал: «Молния практичней, зато пуговицы подчеркивают индивидуальность». И директор решил: пусть будут пуговицы.

После кино я зашла к портнихе. Ее дети уже спали. Мы с ней сидели на кухне. Впервые я заглянула к портнихе в столь поздний час. А она и не удивилась. Мы ели печеные яблоки. Портниха курила, при каждой затяжке щеки у нее втягивались и лицо делалось похожим на лица шахматных королев моего деда.

— Подлец уже в Канаде, — сказала портниха. — Я сегодня сестрицу его встретила.

Муж портнихи недавно бежал, переплыл Дунай, а ей ни словом не обмолвился о том, что собрался бежать. Когда-то раньше я рассказывала портнихе о темной и светлой королевах и о ротном парикмахере моего деда, о бабушках — богомолке и певунье. И о придурочных кусточках отца и маминых болях в пояснице.

Она тогда сказала: «По-моему, твои бабушки — они вроде королев твоего деда. Богомолка — темная, певунья — светлая. Темное дело молитвы-то». Я не стала спорить, хотя считала как раз наоборот.

Бабушка-певунья — темная. Она говорит, у каждого человека есть зверек в сердце. Она увела чужого парня. Он любил другую женщину, а бабушку-певунью не любил. Однако она прибрала его к рукам, потому что захотела его в мужья. Нет, неверно — не он был ей нужен, а его поле. Прибрала к рукам и поле. Он ее не любил, но она сумела взять над ним верх, сказав: «В твоем сердце живет трусливый мышонок».

И все это, как оказалось, было ни к чему, после войны государство прибрало к рукам поле.

От этих ужасов бабушка и стала певуньей.

Портнихе было невдомек, что ей почти ничего не известно обо мне самой. Она знала, что я студентка и никогда не ношу платья с поясом. Похоже, этого ей было довольно.

Ключ от летнего домика я положила у портнихи на подоконник — как будто забыла. Подумала: ключ-то не выбросят, если найдут.

Эдгар, Курт и Георг считали, что портниха человек ненадежный. Я не согласилась: «Это потому вы ее подозреваете, что у вас матери портнихи». Но пришлось дать обещание, что я не буду вмешивать портниху в дела, так или иначе касающиеся нас. Эдгар, Курт и Георг не разрешили бы оставить ключ у портнихи на подоконнике. И как уже не раз, прочитали бы стихотворение, которое они всегда вспоминали, если кто-нибудь вызывал у них недоверие:

Друга каждый себе находил только в облачке на небе.
Может ли быть иначе, ведь мир этот страшен.
И мама сказала: дружба? — в голову не бери,
Какие еще друзья.
Займись чем-нибудь серьезным.

В общежитие я приплелась поздно ночью, пешком. По дороге встретились три охранника, они не обратили на меня внимания. Они были заняты собой — набивали свои животы зелеными сливами.

В городе была такая тишина, что я слышала их чавканье. Я шла совсем бесшумно: только бы не отвлеклись они от еды. Еще чуть-чуть, и я встала бы на цыпочки, но этого как раз нельзя было делать, это привлекло бы их внимание. Я шла, чувствуя себе невесомо легкой, тенью, которую не схватишь, как ни старайся. Шла не слишком быстро и не слишком медленно. Зеленые сливы в руках охранников были черными, как небо.

Спустя две недели утром я пришла к портнихе. Она сразу сказала:

— Ты забыла у меня ключ. Я его на другой день заметила. Целый день все думала, как же ты в общежитие пробралась, ночью-то.

Сантиметр висел у портнихи на шее.

— Это не от общежития ключ, — сказала я, — это ключ от дома.

И подумала: сантиметр у ней на шее точно пояс.

Портниха поставила чайник.

— Вот смотрю я, — сказала она, — дети мои растут, и хотелось бы мне, чтобы они, когда вырастут большие, почаще хватались бы ключа от родного дома. Не в пример тебе.

Портниха просыпала сахар возле моей чашки.

— Понимаешь, о чем я?

Я кивнула.

Мы жили в страхе, Эдгар, Курт, Георг и я, поэтому мы встречались каждый день. Вместе сидели где-нибудь за столом, но страх был у каждого свой, особый, не общий, свой собственный страх. И каждый приносил этот страх на наши встречи. Мы часто смеялись, и каждый, смеясь, старался скрыть от других свой страх. Но страх не отрежешь, как прядь волос. Если не дашь страху власти над своим лицом, он будет трепыхаться в голосе. Если сумеешь совладать и с лицом и с голосом, если возьмешь их в руки, точно неживую, застывшую вещь, страха не останется даже в твоих пальцах. Но он устроится где-нибудь поблизости, он будет явственно проступать в самых разных предметах.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: