Когда он заходил к ней в последний раз? Наверное, когда у них еще были коровы и в ее комнате случилось замыкание из-за лампочки, и приезжал электрик проверить проводку. Большая кровать, одеяло, сверху темное покрывало, подушка, выглядывающая из-под него, смятая за много ночей, маленький ночной столик с подносом в шашечку, и пустой очечник, и стакан с водой, где, очевидно, лежала вставная челюсть, комод со скатертью и подсвечником, над ним — зеркало. Электрик звякал инструментами и каким-то измерительным прибором, а сам Тур сидел, вел пустой разговор и впитывал в себя каждую деталь этой комнаты, в которой он не был с раннего детства. Платяной шкаф с крошечным латунным ключиком. Полон платьев и передников, на которых он знал каждый узор. А вот ящики комода, что там лежит в них? Вероятно, белье, он ведь видел ее трусы на бельевой веревке — просторные и белые. Еще он видел, как она вдевает в них новую резинку, по вечерам на кухне, слышал ее жалобы на то, как быстро теперь изнашивается резинка после всего пары стирок. Она обычно крепила резинку английской булавкой и тянула ее внутри всего шва на талии.

Половик из лоскутков, он был готов его увидеть. Кажется, в красно-серую полоску.

Наверху ничто не должно было его удивить. Она вообще когда-нибудь болела? Он открыл глаза и задумался. Сири все ерзала и толкалась.

— У меня ничего нет. Успокойся.

Нет. Простужалась, но не болела. Он читал в какой-то газете, что многодетные матери болеют реже одиноких женщин. Надо так надо. И хотя у матери больше не было маленьких детей, чувство долга осталось. Она умела собраться, не раскисать. Мать никогда не ложилась, когда простужалась. Она всегда ковыляла, прикрыв нос платком, готовила картошку, чистила рыбу, варила варенье, гладила полотенца, мыла полы, убирала со стола, споласкивала кофейник, ходила по всему дому, несмотря на насморк. Она никогда не ложилась. Однажды она подхватила какую-то кишечную инфекцию, но тогда она пряталась в ванной, в постель все равно не ложилась. Они с отцом несколько дней пользовались старым уличным туалетом и мылись на кухне. Разве что, когда умер дедушка Таллак, она заперлась в своей спальне на два дня, но с тех пор прошло уже двадцать лет.

Тур поднялся. Сири проводила его взглядом.

Он наклонился к ней и потянул за ухо. Сара громко храпела в соседнем загоне. Новорожденных поросят скоро опять надо будет кормить, пора пойти в дом и подняться на второй этаж.

Отец сидел за кухонным столом. Когда Тур зашел, он смотрел в окно. Перед ним стояла чашка кофе, а еды не было. Он был даже не в состоянии отрезать себе кусок хлеба, как нормальные люди, он бы помер с голоду, если бы его никто не кормил. И печку он не затопил, просто сидел, смотрел и ждал. Тур опустился на корточки перед дровяной плитой, открыл дверцу. Все было готово. Мать положила растопку с вечера — щепу и кору, пустой рулон от туалетной бумаги и скомканную газету внизу. Наверху крест-накрест лежали два больших полена. Вид аккуратно сложенной кучки бумаги и веток вызвал у Тура приступ ярости, но он удержался, не встал, даже не повернул лица к столу, ничего не сказал, просто спрятался за привычными мыслями о том, что хорошо бы положить руки на грязное дряблое горло да и сдавить его. Он бы в любой момент смог дотронуться до отцовой шеи, если бы за этим последовало освобождение. Или придушить подушкой ночью. Тогда даже не надо будет его касаться. Он знал, как встанет вплотную у изголовья рядом со стеной, чтобы руки отца до него не дотянулись. Тур поднес спичку к растопке, закрыл дверцу и полностью открыл вьюшку. Потом налил кофе в чистую чашку. Вылилось слишком много гущи, кофейник был почти пуст, из него даже пар не шел, но и так сойдет, ему просто надо держать что-то в руках.

В комнате слабо пахло телом и дыханием, знакомые запахи.

Холод стоял ледяной.

— Я открою занавески, — сказал Тур и поставил чашку на комод. — Я принес тебе кофе.

Свет с улицы был слишком слабым, никчемным, он просочился в комнату серой кашицей и осел у него в горле.

— Мама… — он подошел поближе. — Хочешь кофе?

— Как-то странно сегодня.

— Позвонить врачу?

— Чепуха.

— На улице минус девять. Ясно.

Она не отвечала. Он включил ночник над ее кроватью, отвернув немного от ее лица, чтобы свет не резал глаза.

Из-под одеяла с покрывалом торчала одна голова, руки были спрятаны. Глаза закрыты. Он не припоминал, чтобы хоть раз видел ее такой, в кровати. Странно. Она вдруг показалась такой маленькой. Седые волосы зачесаны в узел на затылке, она всегда их перевязывала ленточкой с красными полосками или однотонной темнозеленой. Волосы были такими тонкими, что просвечивала кожа головы, она была блестящей, желтоватой.

— У тебя… температура?

Он никогда не задавал матери этого вопроса, наоборот, так спрашивала всегда она, когда он в детстве болел свинкой и краснухой. Тогда он не знал, как ответить, это ведь она должна была поставить ему градусник в попу, предварительно смазав его вазелином, и узнать температуру. Если она говорила, что градусник показывает тридцать семь и пять, он отвечал: «Да, небольшая». Но заранее понять, есть ли температура, было невозможно. Просто жизнь менялась, и он ее сразу же принимал, забывая, как живут без температуры. В детстве он любил болеть, а став взрослым, едва ли болел вообще, но помнил, каким все вокруг становилось свободным и равнодушным и как приходили сны, даже с открытыми глазами.

Она открыла глаза. Встретилась с ним взглядом. К своему невероятному облегчению он не обнаружил в них ни болезни, ни страха перед болезнью, ни боли. Температуры тоже не было, иначе глаза бы блестели, он знал это по опыту ухода за скотиной. Ее взгляд был обычным, может быть, немного вопросительным, удивленным. Она снова закрыла глаза. Не двигалась. Шевелились только синие веки, покрытые сосудами, ему захотелось ее встряхнуть. Но он не мог до нее дотронуться, погладить ее по щеке хотя бы для собственного успокоения.

— У тебя ничего не болит?

— Нет, — ответила она, как он и ожидал. Но ему не понравился ее голос, определенно не понравился, в нем было что-то плоское, воздушное.

— Ты не хочешь… Не хочешь встать, мама?

— Нет. Попозже, наверное. Я устала.

— Грипп у тебя, может быть?

Она не ответила, не открыла глаза, он поставил чашку на ночной столик. Может, она снова уснула.

— Сара опоросилась. Девять поросят, — прошептал он, выключил ночник и тихо вышел из комнаты. Он долго стоял снаружи. Стены потрескивали, холод захватывал дом, расчищал себе в бревнах дорогу от вчерашней плюсовой температуры, а так все было тихо. «Одно воскресенье до Рождества», — подумал он, и мысль его очень удивила, будто бы Рождество что-то для него значило. Они всегда ели немного свиных ребрышек в сочельник, вареную лососину в первый день Рождества, доедали остатки на второй день, зажигали красные свечи на столе, стелили красные салфетки, им с отцом полагалось по кружке пива к еде, вот и все. Весь их спектакль. В прошлом году он попросил Арне из зерновой фирмы купить ему половину бутылки акевита [5]. Бутылку он отнес в свинарник и пил, размешивая с холодной водой в мойке. Он сослался на визжащую свинью, чтобы вернуться в свинарник после обеда, мать уже легла, когда он пришел домой, и ничего не заметила. Он, пьяный, провел довольно много времени с животными. Напился вдребезги и все плакал и плакал. И об этом он вдруг вспомнил, подумав, что до Рождества осталась неделя. Он так горько тогда плакал, не понимая отчего… Надо завтра позвонить Арне и попросить о том же самом, хотя зерна для обмена почти не было.

Отец сидел на том же месте. Острые локти сквозь вязаный свитер упирались в стол. Он, очевидно, собирался так сидеть и ждать, пока завтрак сам собой не шлепнется прямо перед ним. По воскресеньям Тур не рубил дров и не работал на сеновале, поэтому они уже с утра топили комнату с телевизором прямо при отце, читающем газеты и книги о войне. Сами они с матерью сидели на кухне и разговаривали, а иногда Тур разбирался с папками в конторе, чтобы немного привести в порядок бумаги и жуткую налоговую отчетность с огромным количеством запутанных бланков.

вернуться

5

Норвежская водка.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: