— В упадке?
— Да. В полном. Повсюду беспорядок. А в доме… ты себе не представляешь, как там грязно.
Он отпустил ее руки, поднялся и уставился в окно.
— Останься я, лучше бы не было, — сказал он. — Было бы только хуже. Они ужасно меня стыдились. Педик.
— Так и говорили?
— Ужасное слово. В Копенгагене я «bosse», в Трондхейме голубой, а на хуторе — педик. Любимому ребенку дается много имен, так? А в понедельник вечером, когда мать заболела…
Он поспешил в ванную и вернулся, протягивая ей что-то.
— Смотри.
На ладони лежал крошечный кусочек стекла.
— Что это?
— Мой единорог остался без рога. И превратился в обыкновенную лошадь. И тут я понял: что-то не в порядке. Случайностей не бывает. Я почувствовал это всем телом, проснулся посреди ночи и все такое! И оказался прав.
Она кивнула. Но не понимала ни слова. Может, она уже совсем пьяная? Она выпила уже половину бутылки настойки, три пива из мини-бара и собиралась выпить еще легкого пива с настойкой. Этот кусочек стекла откололся от единорога?
— Странное слово. Единорог, — сказала она.
— Да, правда!
— И рог отвалился.
— Да! Я собираю хрустальные фигурки, у меня их сто три штуки, я их обожаю. Молюсь на них! И ни разу они не разбивались, я за ними слежу так же, как в лондонском Тауэре следят за королевскими драгоценностями. И вот, единорог упал на пол. Прямо на пол! Я думал, умру от горя, а потом начал беспокоиться. Это был знак, Турюнн. Знак.
Он серьезно закивал, глядя ей в глаза.
— Думаю, надо выбросить рог в окно, — сказала она.
— Да?
Он начал рассматривать кусочек хрусталя.
— Да, так и думаю. Прямо в окно. Может, твоя мать тогда поправится. Как магия вуду, только наоборот, — сказала она.
— Господи! Тогда уж лучше положить его в банковский сейф! Ради Тура!
Она громко засмеялась.
— Ты, кажется, не слишком умен!
— Мне подарил его Крюмме! Единорога. Но я ему не сказал. Что этот дурацкий рог отвалился…
Он всхлипнул без слез.
— Позвони ему сейчас и скажи, — предложила она.
— Не могу! Это же подарок в знак большой любви! Он ищет покоя только на лоне девственницы.
— Кто? Единорог?
— Да! Это символический подарок!
— И все равно позвони ему. Он тебе купит нового.
— Они не растут на деревьях, дорогая племяшка.
— Такие, как Крюмме, тоже на деревьях не растут.
— Нет. Однозначно. Мне было бы жаль деревья.
Он позвонил Крюмме и зарыдал в трубку, наклонившись над письменным столом, где лежала папка в голубую полоску с золоченым логотипом гостиницы. Рассказал о единороге и признался, что выпил две бутылки красного вина, иначе никогда бы не решился в этом сознаться, да и, ко всему прочему, его убедила племянница. Она открыла большую пепси и обнаружила, что та хорошо сочетается с настойкой. Поллитровка скоро опустеет.
Когда Эрленд положил трубку, бесчисленное множество раз повторив, как сильно он любит Крюмме, сопровождая признания поцелуями, то повернулся к Турюнн и спросил:
— Как я выгляжу? Господи, только не отвечай. Посмотри немного телевизор, а я пока окунусь в ледяную воду. Однако настойка кончилась! Я закажу еще!
— Кофе с коньяком тоже сойдет…
Молодой человек в гостиничной униформе постучался в дверь, когда Эрленд еще был в ванной, официант закатил столик в номер. На столике стоял кофейник и чашки, сливки, сахар, четыре рюмки коньяка, бутылка красного вина, еще поллитра датской настойки, две тарелочки с марципановым тортом, ваза с розой и блюдце с арахисом.
Официант сказал, что Эрленд должен подписать чек.
— Эрленд! — крикнула она.
Он выбежал из ванной, спрятав лицо под белой салфеткой, и хмыкнул, когда счет промок и упал на пол вместе с ручкой.
— Приятного вечера, — сказал официант и закрыл за собой дверь.
— Но как?.. — спросила она.
— В ванной есть телефон, — объяснил он, снял салфетку с лица, глубоко вдохнул и запрокинув голову. — Я знал, что ты начнешь сопротивляться, когда услышишь, как много я заказываю.
— У тебя что, денег куры не клюют?
— Да, — сказал он. — У нас. У тебя разве нет?
— Нет.
— Но ты же наследуешь целый хутор. И кучу свиней.
Они подкатили столик к креслам. Она уже не чувствовала опьянения, трезвея на глазах. Когда она поднесла коньяк ко рту, глаза защипало, кофе был свежемолотый, идеальной температуры. Она взяла пульт и выключила телевизор.
— Ты любишь Тура? То есть ты чувствуешь, что он твой отец? — спросил Эрленд.
— Нет. Скорее, жалею его. Он такой несчастный.
— Он добрый. Тур слишком добрый. Это его проклятие. Я тоже добрый, но он позволяет на себе ездить.
— Я многого не понимаю про… вас.
— In vino veritas, — сказал он и налил вино в бокал.
— Как много ты пьешь.
— Нет, видали! Как много я пью! Турюнн, дорогая, расслабься, я не алкаш. У меня с собой целая упаковка «валиума», но я ее не трогал. Выпей еще коньяка. Ты уже первую рюмку выпила. Нет, я не отхожу от правил. Предпочитаю полезное «Боллинже».
— Не пробовала. Не люблю красное вино.
— Это шампанское, дорогая! И с волосами твоими надо что-то делать. Какой твой родной цвет? Если не секрет.
— Никакой.
— Вот именно. А в этом случае, достигнув зрелого возраста, естественно краситься в цвет красного дерева. Но они слишком длинные! Ты немного похожа на… Барбару Стрейзанд. Могло бы быть комплиментом, но это не комплимент. При том, что у тебя череп, как у Нефертити! Даже если ты побреешься наголо, ты будешь красивой! Почему ты не хочешь быть красивой? Ты же красивая на самом деле!
— Я не привыкла. Не решаюсь. Нет времени. Но… Почему ты так загрустил, когда начал рассказывать про дедушку?
— Дедушка Таллак… Он, нет… Слушай, давай…
— Почему мы не можем поговорить о серьезных вещах? Завтра мы разъедемся каждый в свою сторону.
Он положил ногу на ногу, допил свой бокал, зажег сигарету, облизал губы и уставился в пол.
— Ладно, — сказала она. — Можем обсудить цвет моих волос.
И засмеялась, чтобы он ей поверил.
— Мне было семнадцать, когда он умер, кажется, я говорил, — начал он. — Я был в шоке. Все были в шоке, хотя ему было уже восемьдесят. Он все время носился как заведенный, отказывался стареть. Занимался чем-то с утра до вечера. Тогда была клубника, и куры, и свежепокрашенные дома. Он стоял на верху стремянки и красил конек амбара всего за несколько дней до смерти. Вряд ли у Тура растет клубника. С ней много возни.
— Он не упоминал клубнику, нет.
— Наверняка только зерно осталось.
— Ты начинаешь разговаривать совсем иначе, когда заходит речь о хуторе. А что с твоей бабушкой? Сколько тебе было, когда она умерла?
— Она умерла за несколько лет до дедушки и три года пролежала.
— Пролежала?
— В своей комнате. Наверху. Мать за ней ухаживала, бабушка не хотела в дом престарелых. Я помню, как мать собирала поднос с едой и кофейными чашками и несла его наверх. Крошечные порции, как для младенца. Я никогда к ней не заходил. Она вечно была злой и недовольной. Будешь тут недовольной, когда лежишь три года, не вставая, и глазеешь в потолок.
— А как умер дедушка?
— Утонул. У него случился удар прямо в море, когда он проверял рыбный отсек. Надо же, я помню это слово! Нос, центральный отсек и рыбный отсек. Но он утонул, упал за борт, они нашли его в двух километрах от носа лодки, у берега сильное течение. И тогда… тогда умер весь хутор. Именно так. Все вымерло. Мать… заперлась в своей спальне на два дня. А я… у меня больше никого не было. Мы все делали с дедом вместе. Мать только готовила еду, никогда со мной не разговаривала, а отец… он просто был. Маргидо и Тур были сильно старше.
— Бедненький!
— Меня больше никто не замечал, когда умер дедушка. Вдруг я оказался совершенно голый посреди огромного пустыря, простирающегося во все стороны бесконечно. Совершенно один. Абсолютно один. Я дико испугался, Турюнн.
Он принес влажную салфетку из ванной и приложил ее ко рту.