— Выскочил это я, — рассказывает он, — из Желязной Брамы и мчусь во весь опор по Мировской. Дело в том, что полиция нас накрыла за игрой в «три города»… Сворачиваю на Электоральную и там столик со всем барахлом передаю с ходу Казику. Иду в сторону Банковой площади, вижу: идет пятеро немцев-летчиков, под газом; шатаются, орут песни. Остановились возле лавки, где продают зонтики, вошли внутрь, и каждый вышел с бамбуковой палкой. Хозяин лавки был еврей. Они трах в витрину палками. Стекло — вдребезги. Ну, думаю, заварилась каша. Иду по другой стороне за ними. А они сунут голову в дверь магазина и спрашивают: «Jude?» [7]— или вовсе не спрашивают, только поглядят. Тот, который смотрит, махнет рукой, и все — трах палками по витрине! Наконец им надоело просто бить стекла, и они, как разобьют витрину, товар на улицу выкидывают. Заварилась каша… Собралась толпа, но никто ничего не берет. Один немец чулки сунул бабе — взяла. Тут и другие начали брать. А евреи и пикнуть не смеют. Только женщины ихние плачут. Я бы тоже заплакал. Товар-то какой! Стали евреи магазины закрывать. Первый был с музыкальными инструментами. Еврей тащит ставни, хочет витрину закрыть — где там, дали ему под зад, доски посыпались, и весь магазин точно метлой вымели. Я взял гармошку. А жаль. Можно было взять аккордеон. Эх…

Теперь Костек играет на гармошке «Жду тебя…».

Костек пришел на пруд со Стахом Коваликом и «слепым» Зызем. Пришли и спрашивают:

— Ну, что, мастер, полеживаешь, табачок сушишь… — А сами друг друга локтем подталкивают.

— На фабрику ходишь, рабочим заделался. Как говорится, зарабатываешь.От нас отбился, как голубь от голубятни. Мы таких, граф, не любим, — начал Костек.

Потом они предложили ему отправиться в печь. Солнце садилось за деревья соседних кладбищ, опускалось над зубчатой линией крыш, щедро разливая золотое сияние по небу и предвещая хорошую погоду.

Стах медлил, стараясь выиграть время, чтобы принять какое-нибудь решение. Его связывало с ними многое. Они вместе ходили в школу, вместе бродили по бабицкому лесу, по заросшим вереском пустырям за Бабицами. Били из рогатки ворон, а осенью пекли в золе выкопанную на чужих огородах картошку и брюкву. Сидели вокруг костра и воображали себя ковбоями. Костек называл себя Буффало Билл.

А теперь? Теперь Стах боится. Слишком много он знает о них, чтобы они оставили его в покое. Стах боится погореть, а это неминуемо, если кто-нибудь из них засыплется, а на Стаха падет подозрение… Стах пошел вместе с ними. Он решил поговорить с ними по душам, выяснить отношения. «Костек, — скажет он, — можешь на меня положиться. Я вас не выдам… Буду нем, как могила. Но больше на меня не рассчитывай». Однако получилось совсем не так, как он предполагал. Заготовленных заранее слов сказать так и не пришлось. Костек извлек откуда-то из угла литр самогона. Пили, сидя на куче перьев. Перьев в печи было великое множество. Воры ощипывали тут птицу, которую крали с находившегося поблизости склада.

Стах Ковалик, Зызь и Костек говорили без умолку, сопели, скрежетали зубами, перебивали друг друга. Стах тоже сделался словоохотлив, в голове рождались сногсшибательные идеи, одна другой нелепее. Он тоже начал сопеть и скрежетать зубами.

Потом они вышли наружу и сели, привалясь спиной к нагретой солнцем печи. Небо над головами было высокое-высокое, сверкающее и мягкое, как мех черной кошки. Костек наигрывал заунывные мелодии.

Они продолжали пить, и Костек, наклонясь к лицу Стаха, спрашивал:

— Ну как, пойдешь с нами?

— Оставь, он теперь за сынком мастера вместо няньки ходит. За мастерихой корзину с картошкой таскает, — говорил в ответ Зызь и, довольный своей шуткой, хохотал до упаду.

Но Стах заставил его замолчать, сказав, что идет с ними. Ему захотелось в последний раз вскочить на мчащийся из мрака поезд, вцепиться руками в край платформы, распластаться на досках, чтобы не снесло ветром, и сбрасывать потом в поле все, что попадет под руку: ящики, мешки, куски угля.

— Эшелоны идут на восток со всяким добром для армии: жиры, сахар, сапоги… а ты что? Ишачишь за гроши, как дурак. — Костек с презрением хлопнул Стаха ладонью по лбу.

Вскоре они поползли по бороздам огородов. Мокрая от росы ботва хлестала по лицу. Хрустели стебли, лопались спелые помидоры. Они пахли так сильно, что казалось, во рту ощущаешь их вкус. Дальше шел ровный, поросший щетиной травы склон железнодорожной насыпи.

С грохотом приближается мчащийся на восток по окружной дороге поезд. Паровоз посвечивает замаскированными огнями прожекторов.

«У паровоза глаза, как у козы. Только у козы зрачки столбиком, а тут столбики положены набок», — думает Стах и глотает слюну, чтобы смочить пересохшее горло. Паровоз пролетел, теперь, стуча на стыках, мимо проносятся вагоны.

Начал Зызь. Вскочив на ноги, он длинными прыжками помчался за вагоном. В мерцающем свете звезд мелькнул его черный силуэт.

Следующим был Костек. Он приподнялся на руках, и в этот момент, казалось, над самыми их головами грянул выстрел. Свистнула пуля, и Зызь крикнул: «А, а, а…» Спасения не было. С насыпи посыпались мелкие камешки. Парни, как крысы, юркнули в картошку. Немцы ругались, светили фонариками. Один из них ворчал: «Raketen — das brauche ich jetzt» [8]. Они поняли только слово «Raketen» и поползли быстрее.

Когда они, храпя от натуги и хватая ртом воздух, остановились наконец на знакомой, полной привычных запахов лестничной клетке, Костек проговорил:

— Я узнал его по голосу, это Девица, баншуц [9]. Нам повезло, что у них не было собаки. Видал, что устроили, сволочи… (В голосе прозвучала нотка восхищения). Он у меня еще дождется, этот Девица, всажу я ему нож под десятое ребро. Теперь надо на несколько дней исчезнуть, потому что Зызь сыпанет, когда его станут бить.

Но опасения оказались напрасными. Пуля сорвала Зызя со ступеньки вагона, а колеса длинного состава превратили его тело в кровавое месиво.

Утром мать вычистила одежду Стаха. А заговорила с сыном только вечером, когда он на краешке стола ел картофельную похлебку, и когда про Зызя было уже все известно.

— Ой, Стах, Стах… — сказала она, покачав головой и с трудом сдерживая слезы. Она моргнула глазами, и вдоль ее сухого, как стручок, носа покатились две серебряные капли. Сгорбившись и кусая край фартука, она разрыдалась, как маленькая обиженная девочка. Стаху было бы легче, если б отец огрел его плеткой. Он подошел и стал гладить вздрагивающие от рыдания узкие плечи матери. Он утешал ее неумело, стыдясь своих чувств. Ткань материнской блузки цеплялась за шершавую кожу его ладони.

Сквозь вереницу горьких мыслей просачивалось чувство удовлетворения: связь с Костеком и его товарищами прекратилась сама собой, вернее, ее перерезали колеса товарного поезда.

V

«Третий» из братьев Бергов заплыл салом, как свинья. Дела решал в основном он. «Первого» мы уже знаем. «Второй» ровным счетом ничего не значил. Он открывал рот только тогда, когда кто-нибудь спорил из-за жалованья, и говорил: «Я никогда не ошибаюсь». Он беспрерывно крутил ручку арифмометра. От многолетнего сидения тело его приняло форму груши. Разумеется, Берги могли держать бухгалтера. Однако они хотели делать все сами. Расчетливость и усердие в делах, по их словам, они унаследовали от скандинавских предков. Хозяева большой мастерской, скорее даже фабрики, Берги вели дела кустарно, патриархальными методами, словно держали махонькую часовую мастерскую. «Третий» Берг старался слыть добрым патроном, цеховым мастером, воспитывающим своих учеников, как это делали в средневековье. К этому побуждал его, возможно, диплом мастера, который ему удалось недавно получить, вероятно, не столько благодаря трудолюбию, сколько вовремя сунутой взятке.

«Третий» Берг вызвал однажды обоих учеников и объявил им в присутствии мастера:

вернуться

7

Еврей? (нем.)

вернуться

8

Ракеты — вот что мне сейчас нужно (нем.).

вернуться

9

Солдат железнодорожной охраны (нем.).


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: