— Чай замечательный. Давно я не пил такого.
Алиция задумалась.
— У нас с чаем тоже было трудно. Достать можно было, но за большие деньги.
Сказала — и сразу пожалела, что так необдуманно, из-за такого пустяка сравнила свою жизнь на свободе с его жизнью там, в лагере. И чтобы загладить неловкость, торопливо сказала:
— Знаешь, я встретила Франека Подгурского.
Косецкий не выказал никакого интереса.
— Он очень рад, что ты вернулся. Он уже знал об этом.
— Знал? — Косецкий поднял голову. — От кого?
— Почем я знаю? Наверно, кто-нибудь тебя видел. Сам знаешь, как это бывает.
Косецкий снова взял чашку.
— Может быть.
Алиция подошла ближе.
— Он все время скрывался…
— Кто?
— Подгурский.
— А, Подгурский!
— Он хочет с тобой увидеться.
Антоний ничего не сказал, только наклонился над газетой и подпер голову рукой так, что заслонил лицо.
— По-моему, надо его принять, если он придет, — неуверенно сказала Алиция.
Косецкий встал, резко отодвинув стул.
— Я уже говорил, что не желаю никого видеть! — закричал он, но тут же взял себя в руки и уже спокойней прибавил: — Во всяком случае, пока.
Он прошелся несколько раз вдоль стола и снова вспылил:
— Сегодня Станевич, завтра Подгурский, послезавтра еще кто-нибудь, а через два дня здесь соберется целая толпа любопытных… Имею я право отдохнуть после всего, что было, или нет?
Алиция прижала руки к груди.
— Мне тоже нелегко жилось. Не думай, что здесь было легко.
Косецкий остановился.
— Разве я думаю, что тебе было легко? Но какое это имеет отношение к Подгурскому?
— Вот именно, что имеет. Только ты этого не замечаешь… тебе кажется… а я ведь тоже человек и заслужила хоть немного… потому что у меня больше нет сил, никаких сил…
Она стояла в той же позе, словно для защиты прижав руки к груди, и вдруг тихо заплакала. Крупные слезы покатились по ее увядшим щекам, и все тело сотряслось от сдерживаемых рыданий.
Антоний не пытался ее успокоить. Он неподвижно стоял за столом, глаза у него были опущены, а лицо ничего не выражало.
— Ну, перестань…— сказал он наконец. — Зачем так нервничать? Толку от этого все равно никакого.
— Сил моих больше нет, — повторила она прерывающимся голосом. — Мне так тяжело…
— Что тебе тяжело?
— Да все.
Косецкий пожал плечами.
— Что значит: все? В конце концов, все мы живы, здоровы, и даже дом у нас есть, — прибавил он с иронией. — Чего ж тебе еще надо?
Она вытерла платком покрасневшие глаза и кивнула в знак того, что все понимает.
— Тогда в чем же дело?
Она снова заплакала. На этот раз Антоний решился покинуть свое убежище за столом и подошел к жене.
— Успокойся. — Он положил ей руку на плечо. — Это все нервы.
Сказал, и сразу отошел, и, заложив руки за спину, стал прохаживаться по комнате. Алиция посмотрела на него сквозь слезы.
— Знаю, что нервы. Но ничего не могу с собой поделать!
Косецкий остановился.
— Разве я тебя упрекаю? Это пройдет. Все проходит. Постепенно все утрясется…
Алиция ждала от него утешения, а он говорил так неуверенно, что она почувствовала себя еще более несчастной. Она вспомнила о сыновьях, о доме, о пропавших деньгах…
— Я иногда уже ни во что не верю, — сказала она упавшим голосом. — Как подумаю обо всем, просто жить не хочется.
— Это только так говорится! — Он пренебрежительно махнул рукой. — Жить всем хочется.
— Зачем? Для кого?
Антоний молчал.
— Ты все меряешь на свой аршин…
— Я?
— А другим ведь тоже пришлось немало пережить. Не все были в лагере, но здесь временами было не лучше…
Косецкий остановился в темном углу.
— Говоришь, я всех меряю на свой аршин?
— А разве нет?
— Может быть.
И вдруг он неестественно громко и неприятно засмеялся. Алиция вздрогнула и отняла платок от глаз. Но в сгустившихся сумерках она не могла разглядеть лицо мужа, в темноте вырисовывался только его силуэт. Смех его напоминал надрывный сухой кашель, и Алиции стало жутко.
— Антоний! — испуганно закричала она.
Он мгновенно утих, и в полутемной комнате наступило молчание. Оно длилось долго. Наконец Алиция, с трудом преодолевая внутреннюю дрожь, спросила:
— Может, тебе принести еще чаю?
— Спасибо, — послышалось из темноты. — Мне ничего не надо.
IV
День клонился к вечеру, когда Щука с Подгурским вернулись в город. Рынок выглядел иначе, чем два часа назад. Он опустел, и его заволакивал сизоватый сумрак. На фоне светло-зеленого неба еще резче выделялись рыжие силуэты сгоревших домов. С наступлением весеннего вечера людские толпы в поисках прохлады устремились в сторону парка Костюшко и Аллеи Третьего мая. Была суббота, вечер был теплый и ясный, хотя немного душный.
Посреди рыночной площади еще стояло несколько грузовиков, но суетившиеся вокруг них солдаты готовились к отъезду. По радио передавали мазурку Шопена, и над затихшей площадью она звучала как-то особенно громко. По противоположной стороне площади, занимая почти весь тротуар, шагали четверо патрульных. Их длинные тени сливались с тенью каштанов. Вот они приостановились на углу и свернули в первую, уже темную, улицу.
Подгурский затормозил у «Монополя» и первым вышел из машины, за ним с трудом вылез Щука. Два милиционера, сидевшие сзади, выскочили следом за ними. Перед гостиницей было пусто. Поодаль стояли три извозчика.
— Значит, в девять, товарищ Щука? — сказал Подгурский.
Щука сдвинул шляпу на затылок.
— Ах да, этот банкет! Совсем из головы вылетело. А нельзя ли его отменить? Признаться, пировать у меня сегодня нет никакого желания.
— Охотно верю, — согласился Подгурский. — Но ничего не поделаешь. Это затея Свенцкого.
— А народу много будет?
— Человек пятнадцать.
— Больше чем достаточно. Ну что ж, придется идти.
— Вы останетесь в гостинице?
Щука задумался.
— Посмотрю, может, выйду. У меня здесь дальние родственники есть.
— В Островце?
— Сестра жены.
— Что вы говорите? А я не знал, что у вас есть жена.
— Была. Она умерла.
Подгурский смутился. Щука, должно быть, это заметил.
— А что касается моей свояченицы, вы, как местный житель, должны знать ее мужа, хотя бы понаслышке. Его фамилия Станевич.
— Майор?
— Он самый. Командовал полком островецких улан. Теперь он, кажется, уже полковник.
— Ну да? Неужели тот самый Станевич из армии Андерса?
— Почему это вас удивляет?
Подгурский засмеялся.
— Как-то не укладывается в голове: вы и Станевич.
— Ну, чего только не бывает в польских семьях. Итак, значит, в девять.
— Да. А завтра ровно в семь я заеду за вами.
В ближайшие два дня, воскресенье и понедельник, им предстояло посетить партийные организации повята.
— Да, я помню, — ответил Щука.
Он дошел до подъезда и вдруг вернулся. Подгурский стоял возле машины.
— Забыли что-нибудь?
— Да. Только сейчас вспомнил. Вы увидите этого… судью?
— Косецкого?
— Да.
Подгурский посмотрел на часы.
— Скоро половина восьмого. Я как раз к нему собираюсь.
— Ну, вот и хорошо. Передайте ему…
— Что вы хотите с ним встретиться?
— Да. Скажите, что товарищ по лагерю…
— Я просто назову вашу фамилию.
— Это как раз не обязательно. Моя фамилия ему ничего не скажет. Просто: товарищ по Грос-Розену.
— Понятно.
— Если он ничего не имеет против, пусть зайдет ко мне. Скажем, во вторник. Только вот в котором часу?
— Во вторник утром похороны Смолярского и Гавлика.
— Значит, после обеда. Между пятью и шестью.
— Во вторник, между пятью и шестью, — повторил Подгурский. — Номер вашей комнаты?
— Семнадцать.
Низенький, лысый портье в очках, делавших его лицо еще шире, разговаривал с молодым человеком в летнем пальто и коричневой шляпе, который стоял, облокотившись на конторку. Увидев Щуку, портье встал на цыпочки и снял с доски ключ.