И все-таки было ощущение странной неловкости, принужденности даже в эти, лучшие их дни. Павел словно доказывал самому себе, что все у него в порядке: умная, умелая в любви жена, хороший сын, на финише диссертация. Но если в самом деле все было в порядке, то зачем он без конца себе это доказывал?

Позднее он перестал маяться, привык, что Таня — это навсегда, как Сашка, как его Восток, как вообще все вокруг. Но тут грянул пятьдесят шестой год и вывернул его наизнанку.

Предчувствие больших перемен давно уже висело в воздухе. В институте тянули с докторской, впрямую связанной с именем Сталина, наиболее предусмотрительные меняли темы, выбрасывали из готовых работ пространные толкования вождя, перетасовывали систему ценностей. На собрании, где читали Закрытое письмо ЦК, стояла невозможная тишина, и только без пяти минут доктор, несчастный Николай Васильевич беспомощно прошептал, с трудом шевеля посеревшими, сразу мертвыми губами: «Этого не может быть…» Расходились молча, не глядя друг на друга. Каждый спешил домой — там, дома, понять, переварить услышанное. Письмо было закрытым, а Таня беспартийной, но какое это имело значение? Письмо… Не заявление, не директива, письмо… Как к товарищам по партии, как к соратникам, с призывом о понимании… К ним давно уже так не обращались.

Рядом с этим письмом все показалось Павлу таким ничтожным: все его проблемы, терзания, даже его диссертация, его смешная гордость собой.

Таня внимательно выслушала и задумалась.

— А что же теперь с историей? Как преподавать-то? Снова, значит, герой, а не враг народа?

И тут он взорвался: да как она смеет так говорить, как посмела угадать и его тайную растерянность перед собственным научным будущим? Он не хочет быть таким! И она пусть такой не будет!

— Разве в этом дело? — кричал он. — Как преподавать! Уж это-то вы найдете! Не в том же дело, пойми! Столько людей погибло, а мы… мы же верили… А ты — история…

— Прекрати, — сморщилась от его крика Таня. — Я знаю, знаю, конечно, ужасно… Но ты-то чего мечешься? Хватит, в самом деле, бегать по комнате. Ты что, кого-то сажал? Нет. На кого-нибудь доносил? Тоже нет. Мы тогда еще, слава богу, не выросли… И потом — время было такое: лес рубят — щепки летят…

Павел уставился на рассудительную свою Таню. Ничего себе щепки!.. Гадина! Она, значит, тогда не выросла, какой, значит, с нее спрос… А вот он подыхает от чувства вины — да, алогичного, но от этого еще более тяжкого. Не может, не в состоянии она понять его горечи, а уж разделить ее с ним — тем более, потому что ему тяжело, а ей, видите ли, интересно…

Первый и последний куски диссертации пришлось переделывать. И как он прежде не видел, что там и текста-то своего почти нет, одни цитаты? Спасибо вождю — не привлекла Индия слишком пристального его внимания, а то вообще бы все полетело, как у бедного Николая Васильевича с его никуда не годной теперь, рухнувшей докторской.

Павлу здорово повезло: не высказался вождь по сипаям, вот так, впрямую, как по национальному вопросу, к примеру. Но и в этом везении, в случайном вроде бы выигрыше, в том, что вовремя, ни о чем грядущем не помышляя, расстался Павел с опасной, подсказанной ему Дьяковым темой, было что-то мелкое, постыдно-предусмотрительное, что-то его унижающее.

Однажды вечером оживленная Таня привела в дом одну из тех, перед кем Павлу было так необъяснимо стыдно. Маленькая женщина лет пятидесяти крепко пожала Павлу руку.

— Наталья Сергеевна, — сказала она и села, расправив складки широкой цветной юбки.

Весело блестели подведенные тушью глаза, крупные бусы болтались на худой шее. Яркая юбка нарочито подчеркивала сходство с цыганкой. Недоумевающий Павел вышел вслед за Таней в кухню: это что еще за явление?

— Знаешь, кто она? — азартно зашептала Таня. — Дочь нашего бывшего торгпреда в Монголии. Ее отец в тридцать пятом протолкнул на монгольский рынок нефть, вытеснил китайцев. А потом его, конечно, взяли — как японского шпиона. Ну, и ее тоже — она училась на втором курсе — вызвали в ректорат — и все, представляешь? Вышла — раз без конфискации, то положено две последних зарплаты, а она ж студентка! Значит, две стипендии в зубы и все, привет! Теперь вот у нас, секретаршей… А наряжается-то!.. Юбочки, кофточки, бусы — умора!..

Таня вдруг хихикнула, и из-под ног Павла поплыл каменный пол их коммунальной кухни.

— Ты зачем ее притащила? — Сжав кулаки, он смотрел Тане прямо в глаза. Как он ненавидел ее сейчас! — Интересно послушать, да? Поразвлечься? Тебе бы так… Тебя бы так…

Он искал слов и не находил, он весь дрожал, и Таня, кажется, испугалась.

— Да замолчи ты, — пробормотала она, — что я такого сказала?

За ужином Павел смотрел в сторону и молчал, просто слова не мог из себя выдавить. Наталья Сергеевна чувствовала: что-то случилось. Она заторопилась домой, смущенно одергивая яркую юбку, но Таня — сама любезность и доброта — стала показывать Сашины фотографии, хвалить «очень-очень миленькую» кофточку гостьи, пообещала похлопотать насчет квартиры (она была председателем месткома), и Наталья Сергеевна растаяла. Она смеялась Таниным шуткам, трепала за вихры Сашку, и кончилось тем, что рассказала-таки о лагере. Павел слабо протестовал: «Не надо, вам, наверное, тяжело». Но она вроде как не расслышала, и он был ей благодарен. Конечно, ему хотелось послушать, что уж там говорить, и протестовал он в основном назло Тане. Наталья Сергеевна говорила спокойно, не жалуясь, и вовсе не искала сочувствия.

— Подруга попалась хорошая — это, знаете, очень много. А то всякой дряни тоже хватало, не дай бог на сексота нарваться, были такие — подсадные утки, да и просто — сломленные… Мы с Машей решили — идем на тяжелые работы, на лесоповал. Чтоб мороз позлее, охрана подальше, а пайка побольше. Чтоб дождаться, понимаете, дожить до справедливости. И дожили — обе. Она сейчас в Костроме, моя Маша. Летом отдыхать вместе едем…

Поздно вечером, когда, проводив гостью, Павел вернулся домой, у парадного его встретила Таня. Она тихо взяла Павла под руку.

— Пойдем погуляем. Сашка уже давно спит.

Они молча пошли по гулкой весенней улице. Было зябко — Наталья Сергеевна жила далеко, а он упорно провожал ее до самого дома, — Павел старался сдержать озноб, говорить не хотелось. Откуда в этой худенькой женщине такая сила, такое поразительное жизнелюбие? Он бы не вынес. А вынес — так возненавидел бы весь мир, навсегда, до последнего своего часа, за чудовищную эту несправедливость. Он чувствовал грусть, что-то похожее на зависть, странную неудовлетворенность.

— Прости меня, дуру, — сказала вдруг Таня, и он обнял ее за плечи и тут же простил ее неприличное оживление, это дурацкое хихиканье и глупое слово «умора». Ну не понимает она чего-то, не в силах понять, но не такая уж она черствая: обещала же похлопотать в месткоме…

Павел повеселел, повернул Таню к себе.

— Пошли-ка спать, а? — прошептал он, и Таня поняла и улыбнулась.

«Как они жили там без мужчин? — пожалел он Наталью Сергеевну, и Машу, и тех, кто был с ними. — Хотя Таня говорила, что у нее есть сын. Откуда сын? А, да ладно…» Им было хорошо и мирно друг с другом, и, засыпая на ее руке, Павел спросил:

— А откуда сын?

Таня тут же поняла, о ком он спрашивает.

— Это уж потом… Был там один, бывший пленный… А квартиру я ей пробью, вот увидишь…

Так шла их жизнь — у каждого своя и все-таки одна на двоих, ведь они жили вместе. Вместе ели и спали, покупали Тане пальто, вместе пытались считать деньги: как это всякий раз не хватает у них до зарплаты? Таня вычитывала с машинки его уже готовую диссертацию, помогала доставать нужные книги, Павел правил первую ее работу в университетский сборник.

В толстых журналах они вместе читали рассказы неизвестных, новых авторов — с ошибающимися, страдающими, далекими от идеала героями; вместе смотрели непривычные глазу фильмы — о нормальных людях, тех, кого еще недавно без тени смущения именовали «винтиками». Странно, но эти простые истории оказались вдруг гораздо значительнее помпезных повествований о радостях и муках лиц необыкновенных, масштабных, интереснее шикарных приключений кинокрасавцев из трофейных лент, на которые валом валил народ в первые послевоенные годы.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: