— Здравствуй… те, — пробормотал Саша и чуть отступил поближе к бабушке.
— Ах ты, дурачок! — захлопотала Софья Ивановна (как она сдала за три года!). — Это же мама!
Она подтолкнула внука к матери, обняла Таню и всхлипнула:
— Наконец-то… Совсем бросили парня… Ну ладно, ладно, это я так. Пошли скорее: таксист уж ругался…
В машине Сашка немного освоился: прижался к обнимавшей его Тане, показывал отцу новые дома — белые, высокие, с зелеными, красными, оранжевыми балконами. Он радовался изумлению Павла, гордился Москвой, ревниво спрашивал: «Лучше, чем в Дели?» — и Павел остро чувствовал их общность, свою и Танину неразделимость. И как же он любил их обоих, их вместе — в этой машине с шашечками, катящей по широким улицам огромного, очень родного города!..
Вечером они сидели все вместе за круглым столом, под большим оранжевым абажуром, и Сашка поглощал сочные помидоры и пахнущие свежестью огурцы, провезенные тайком от таможенников. А Софья Ивановна, молодо кутаясь в кашмирскую невесомую шаль, все порывалась показать Сашкин дневник, будто пятерки — исключительно ее, бабушкина, заслуга.
Они легли спать поздно ночью, и Павел отдохновенно заснул под легкий шелест весеннего дождика, так непохожий на ровный упрямый гул индийских потопов, из которых они только что выбрались. И всю ночь он слышал этот шелковистый шелест, а утром увидел юные, омытые за ночь деревья и радостно понял, что жизнь его будет теперь иной — легкой, благополучной и чистой.
12
Поначалу все шло очень даже неплохо. В институте его не забыли — встретили радостно, обрушили ворох новостей и вопросов, благодарили за сувениры, звали в прежний сектор. Но он привез новую тему, и потому сектор пришлось поменять.
Он был уверен, что напишет монографию быстро, легко: материал-то был собран, но тогда еще он не знал Валентина, энциклопедичности его знаний, беспощадности оценок, его прямо патологического неприятия «чужого», пусть даже ловко, блестяще даже пусть пересказанного. Собранный с помощью Сергея материал был так весом — сам по себе, — что, казалось, он и был уже почти готовым научным трудом. С таким вот обманным ощущением легкости и принялся Павел работать.
Может, он и понял бы, что за птица — Валентин — раньше, сумел бы перестроиться, поднажать, сформулировать как-то иначе тему, подальше от экономики, но ему было страшно некогда: как раз в это время они строили — и выстроили! — свою собственную, отдельную, трехкомнатную, великолепную свою квартиру.
Сколько времени, сил, нервов, не говоря уже о деньгах, было в нее вгрохнуто! Они мотались по каким-то стройкам, отыскивали, перешагивая через доски и битые кирпичи, лениво лежащих в тенечке работяг и умоляли их чуть-чуть отступить от проекта; они встречались с бесконечными Петровичами и Кузьмичами и обговаривали розовый кафель в ванную и югославский голубой унитаз; какие-то небритые типы хлопали Павла по плечу, называли его «хозяин» и говорили «ты», клялись и божились сделать то-то и то-то, а потом пропадали навек. Они объездили всю Москву в поисках обоев и, конечно, ничего не нашли, а потом пришлось тащиться в Мытищи и переплачивать чуть ли не вдвое — за финские, моющиеся, из-под прилавка.
Но зато квартира была чудом. И машина — та, о которой мечтал, «датсун», спортивная, — тоже. И, ей-богу, она стоила той свирепой пошлины, какую пришлось за нее уплатить: обтекаемые, плавные линии корпуса, легкий, бесшумный ход, узкие желтые фары, низкие кожаные сиденья. Ах, да что там, он ее обожал, ею наслаждался, он ее любил! Она была его собственностью, супруга тут была ни при чем, и это было прекрасно.
Как-то вечером Татьяна с усмешечкой положила перед ним «Тайм» — притащила от Натки. Красной галкой была отмечена статья какого-то кретина. Кретин пространно разглагольствовал о том, что современный американец «сублимирует» свое ощущение мужественности через машину, «мужские» сорта сигарет и прочее, подменяет истинно мужское начало новейшей моделью машины, к примеру. Павел прочел, отложил журнал в сторону — что-то в этой пакости, кажется, есть, что-то от правды, поганой, конечно, но правды…
…Почти три года работал он над новой, вывезенной из Индии темой, а она все упрямилась, не поддавалась. И теперь он уже не работал — он с ней сражался. Хмуро, недоуменно вспоминал он то упоение, фейерверк мыслей, идей, неожиданных ракурсов, высвечивающих потаенные уголки проблемы, — все, что когда-то происходило с ним, давным-давно, в эпоху работы над национальным вопросом и позже — над сипайским восстанием. Но особенно — когда он пытался разобраться в гандизме и читал Дьякова. Куда все ушло, отчего стало неинтересным? Постарел он, что ли?..
Он работал добросовестно, он очень старался, и Сергей, как всегда, ему помогал — а ведь сам занят был по макушку: писал кандидатскую, — но вымученные строки так и оставались вымученными, хотя и наполненными все еще полезными (вот-вот устареют!) сведениями.
Пришлось влезть в чуждую ему экономику, засесть за тяжелые, неподъемные книги, приставать с бесчисленными вопросами к институтским экономистам и пытать и пытать Сергея. Стиснув зубы он «добивал» монографию, злясь на себя, на Валентина, мучительно завидуя бывшим коллегам — те, как он прежде, вольно плескались в истории своих любимых стран. А он без конца нарывался на трудное, ему неизвестное, сугубо экономическое, чувствовал, что скользит по поверхности, старался это экономическое обойти. Он клялся себе, что сделает книгу — и все, вернется к тому, что любил, может быть, даже к гандизму — другие же теперь времена, — он займется историей освободительных войн, свяжет их с философией Ганди, но это потом, после, нельзя теперь отступать.
Трудно ему было. Да еще приходилось отвлекаться: сочинять аналитические записки, рецензии, проталкивать наспех сляпанные из того же, индийского, материала статьи — надо же было что-то писать в ежегодном отчете научных сотрудников. И эти прикрепленные к нему аспиранты… Ну конечно, какой от него толк в экономическом секторе, пусть хоть аспирантов курирует, они ж по его, по бывшей его теме…
Да, в институте было тяжко. А уж дома-то… Впрочем, дома было весьма светски. Теперь у них был свой круг — слава богу, они могли теперь принимать.
Уютно светился красноватый электрический камин в гостиной, мягко зеленел вделанный в стенку аквариум (в свое время пришлось получить специальное разрешение — Павел пробегал тогда по жэкам и домуправам чуть ли не две недели). Гости сидели в румынских, мягкой кожи, креслах, на низком столике солидно стояли пузатые бутылки с глянцевитыми этикетками, на немецком сервизном блюдечке желтели сочные дольки лимона.
Гости потягивали виски, джин с тоником, неспешно беседовали — о модном переводном романе, закрытых просмотрах в Доме кино, о ценах на бензин и о возмутительном обслуживании на заправочных станциях, а больше — о мировых проблемах. Что, в самом деле, может человек в этом механизированном мире, где все катится по каким-то своим законам, две трети людей голодают, а оставшаяся треть задыхается от выхлопных газов, тесноты, нарастающего нервного напряжения и попыток решить неразрешимые, в общем, проблемы?
Таня неизменно была на высоте: умна, элегантна, в меру ядовита, — впрочем, иногда и не в меру, особенно с женщинами. Правда, пустив в очередную жертву стрелу сарказма, она тут же приправляла его шуткой, но стрела всегда попадала в цель. Гостья — та, что была поярче и поинтересней других, — умолкала и оставалась застывшей свидетельницей Таниного триумфа до конца вечера. Вначале Павел испытывал некоторую неловкость — все-таки гости, — но потом привык, и ему это даже нравилось. Очень уж здорово умела Татьяна осадить этих престижных баб, да так, что и не придерешься. Правда, кое-кто со временем перестал у них бывать, но это были не очень-то нужные им люди — нужных Татьяна не трогала.
Иногда, посидев в гостиной, мужчины шли в кабинет Павла — взглянуть на коллекцию трубок, которой Павел очень гордился, на поделки индийских ремесленников, на великолепную библиотеку — по возвращении из Индии Натка стала работать в книжном коллекторе и регулярно снабжала Таню книгами.