Про то, как поливают огурцы мелкою слезою, я знал лишь из старой песни и считал, что все это было когда-то давным-давно. Куры, которыми меня кормили в селе, назывались «дядькивськими», то есть хозяйскими, выкормленными на совесть. Я понимал все так, будто это кто-то из моих дядьев, маминых братьев, сам лично их откармливал, а я имею на эту курицу все права. Осенью после отпуска, когда мы с мамой возвращались домой в город, я сидел на кавуне, таком большом, что, свесив ноги, не доставал до полу: «дядькивським» был и арбуз. Они все могли, мои дядьки. И моя мама — их родная или двоюродная сестра — тоже. Когда в восемнадцатом из города погнали людей на лесозаготовки, она по старой деревенской привычке завернула в «хусточку» — разукрашенный платочек — головку лука, шматок сала, краюху хлеба с щепоткой соли в бумажке и отправилась в лес. Как на поле. Как на производство. Как в свой райнаробраз. Ворчала, а шла. Такая у нее была закваска с детства. С той поры, как рано утром выходила она со всеми в степь и смотрела близорукими глазами на хлеба, которые нужно было превратить в скирды, «копыци». Или с тяпкой сгибаться в три погибели на огороде, поливать огурцы. Суровые люди выходили ранним утром в степь, когда даже солнце само еще, казалось, не разогрелось и стояло бледное, как от недосыпа. Мамины односельчане, хуторяне, собирались в толпу у молотилки, за свадебным столом, вокруг дерущихся «дядькив». Пели по-доброму. Со слезой. Размягчая мозолистые души. Бились по-страшному. Утирая кровь на лице смушковыми шапками. И шутили тоже порой жестоко. Старый дедок рассказывал:
«Один пан убил на охоте двух зайцев. Принес их на кухню и приказал приготовить обед. Повар ободрал зайцев и положил на лавку. Тем временем в кухню забежал панский пес и схватил одного зайца. Что делать? Попадет от пана.
Недолго думая поймал повар жирного кухонного кота, зарезал, ободрал и зажарил на обед зайца и кота. После обеда, когда уже паны съели и зайца и кота, старая пани и спрашивает:
— А цо то едэн зайонц был бардзо смачный, а другый нет?..
А повар и отвечает:
— А то, прошу пани, потому, что едэн был самец, а другый — самка…»
В те поры, когда старый дед на баштане рассказывал нам такие истории, они казались мне жестокими и грубыми. Не знал я тогда еще, что придется испытать.
Когда на оккупированной земле во дворе собирались стайкой ребята, это значило, что они соображают, как добыть чего-нибудь съестного. Или уже добыли. Однажды я увидел толпу мальчишек у нашего общественного туалета, который уже не журчал, потому что водопровод прекратил действовать. Раньше мне и в голову не приходило, что вода как-то связана с электричеством. Теперь тока не было, нечем было гнать по трубам воду, и у крана стояла тишина. Слышно было только, как перебрасываются словами пацаны:
— Ну, кто первый?
— Я! Я надыбал, так что оно мое!..
— Ну давай!.. Ты первый нашел, ты и давай…
— А что? И начну!.. Вот возьму и начну!..
Но никто ничего не начинал. Они неподвижно стояли плотным кольцом вокруг чего-то или кого-то, кто лежал на булыжниках двора. Так собирались здесь до войны, курили втихомолку или рассказывали анекдоты. Теперь курили открыто. Если было что. Сейчас ребята стояли и смотрели в круг. Иногда кто-нибудь из них выставлял вперед ногу и тут же ее отдергивал. Били кого-то? Но тот, кого били, должен был бы сопротивляться. Кричать.
А он и кричал. Только очень тихо. И тотчас же замолкал, потому что при попытке подать голос чья-нибудь нога настигала жертву. А жертвой был кот. Почти котенок. Тощий, с вылезшей на боках шерстью, совсем плоский лежал он на камнях и тяжело дышал. На облезлом животе пульсировала синяя кожа. Он смотрел снизу вверх гноящимися глазами. Переводил взгляд с одного из ребят на другого и, не находя никакого сочувствия, устало закрывал глаза. Точно ему было стыдно за людей, которые добивали его. Людям тоже было стыдно. Они не смотрели друг на друга. Никто не хотел первым наброситься на жертву, хотя первому досталось бы больше… Даже тот, что нашел добычу, не хотел быть первым. Он, как и все, лягал ногою кота, как только тот подавал голос. Казалось, если бы кот не орал, его бы и вовсе не тронули. Но я уже знал, что тронули бы: нужно же что-то есть!.. Никто не хотел признавать, что участвует в таком деле. Стыд за себя, за ребят оборачивался злостью на жертву.
Я посмотрел через чье-то плечо в круг и встретился с молочными от безнадежности глазами котенка. Он смотрел на меня не дольше секунды и сразу определил, что я не похож на спасителя. Я уже видел этого несчастного у нас во дворе. До сих пор ему как-то удавалось спасаться от людей. Видимо, гонялись за ним уже давно, потому что уже в тот раз, когда я встретил его, он вытягивал вперед перебитую лапу. Как человек с ногою в лубках, которого я как-то видел в школе за углом. В той самой, куда в день вступления немцев дядя Гриша и сапожник Федька отнесли раненого танкиста. Там копошились какие-то люди, и однажды я увидел человека, который вылез на крыльцо с костылями под мышками и вытянутой вперед ногой в лубках. Он рвался на улицу, а его не пускали. В груди у меня заныло, по коленям пробежала судорога, словно это у меня была нога в лубках и это мне было так нестерпимо больно, как человеку, которого силой уволокли в здание школы. Впервые я почувствовал чужую боль. И стыд за то, что ничем не могу помочь.
Когда я увидал кота с перебитой лапой, во мне мелькнуло что-то похожее. Стыд за то, что я здоровый и сильный, а они — раненый и кот — слабые. Что им больно, а я не могу помочь. Или не хочу? Судорогой свело колени:
— Бросьте кота! Сейчас же бросьте!..
Ребята дрогнули, и кто-то из них сказал:
— А шо — это твой кот?
У меня не хватило смелости утверждать, что кот мой:
— Какая разница, бросьте, и все!
Тогда один из пацанов сказал тихо:
— Не твой кот, так и паняй отсюда, пока не надавали пачек!
И все заголосили разом:
— Пошел ты знаешь куда!
— Тю! Скаженный!
— Малахольный нашелся.
Я продолжал твердить свое.
— Не смейте мучить кота! Не мучьте животное!..
Тогда один из пацанов, ростом побольше остальных и первый, кто понял, что я бессилен им помешать, сказал насмешливо:
— Ля! Кто его мучит? Мы ж играем! Сеня, держи нашего котика за хвостик…
И Сеня, до странности толстый, схватил кота за хвост, похожий на обтрепанное гусиное перо:
— Фулиган, не фатай меня за фостик!
У нас в городе часто не выговаривали букву «ф» и говорили «хвокус» вместо «фокус». Зато в слове «хулиган», наоборот, заменяли первую букву на «ф» — «фулиган», а «хворост» произносили, как «форост». Так, видимо, удобнее было произносить сложные созвучия. Люди прилаживали литературный язык к себе, как толпа прокладывает свои тропки через газоны.
Я пробился к коту и взял его на руки. Кот только беззвучно открывал рот, да и то не до конца. Словно хотел зевнуть, но вдруг передумал и только вздохнул. Тяжело и грустно. Безнадежно.
— А ну отойди! — закричал я Сеньке. Тот не отдавал мне животное, крепко держал его за лапы. Я рвал кота в одну сторону, он — в другую, а бедное животное оглядывалось на нас своими грустными глазами, не понимая, кто обидчик, а кто защитник. Мы оба причиняли ему боль. Все остальные начали потихоньку оттирать меня в сторону. Настойчиво сопели и упрямо толкали локтями. Теперь они оглядывались по сторонам, потому что боялись: а вдруг кто-то увидит, как они толкают меня. Человек все-таки, не кот!
И тут появилась моя мама.
— Ну, что у вас тут, Владик? — спросила она, близоруко вглядываясь в мое побледневшее от страха лицо.
— А шо? Ничего. От играемся с котиком… — ответил за меня кто-то.
— Ага! Играемся! И ваш Владик тоже. Хочешь подержать котика? — спросил меня ласково Сенька. — Не хочешь? И не надо!
— Не хочешь, так пошли! — неожиданно поддержала Сеньку моя мама и выволокла меня из круга. — Бедный Сенька. Опух совсем. От голода.
Только тогда я понял, почему этот Сенька такой толстый.