Из года в год, изо дня в день люди ходили на работу, на службу. Умирали в своих пусть коммунальных, тесных, но в своих комнатушках. На вокзал отправлялись, только когда ехали в отпуск на юг или в гости к родне, в командировку. Так делал каждый. Так делали все. И трудно было оторваться от насиженных мест, ринуться неизвестно куда. Надеялись, что авось все обойдется, врага остановят, до нас дело не дойдет. Город был крупным железнодорожным узлом, через него и раньше проезжала масса народа, особенно на юг. Но раньше проезжие толклись только на главном, пассажирском вокзале, а теперь забили и товарную станцию, и сортировочную. Появились уже и такие беженцы, которые шли пешком с тачками и тележками. Становилось ясно, что беда рядом, но беженцы шли, минуя центр, так что тачек с узлами мы тогда еще почти не видали и не понимали, что нам следует уходить вслед за ними. До последнего момента все были привязаны к своим домам и делам.
Моя мама не могла и помыслить об отъезде, пока она не выплатит зарплату учителям. Годами, два раза в месяц, она как главный бухгалтер одного из окраинных районо начисляла зарплату и раздавала ее по школам. Теперь многие школы не работали — одни начинали эвакуироваться, другие поехали на уборочную в колхозы, но банк выдавал деньги по-прежнему. И мама, как всегда, их получала. И начисляла, распределяла, расписывала. Порядок был порядком, он не должен был нарушаться, без порядка мама не представляла ни службы, ни жизни, ни эвакуации.
Каждый день она отправлялась в старенький одноэтажный дом, где помещался районный отдел народного образования, садилась за свой двухтумбовый стол со множеством ящиков, надевала очки и щелкала на счетах. Работы у нее хватало, даже приходилось брать папки домой. Она и не заметила, что в районо приходило все меньше и меньше людей. Вернувшиеся из колхозов интересовались не столько деньгами, сколько новостями; забегали те, кто жили в собственных домиках по соседству. Они аккуратно получали причитающиеся суммы, расписывались в ведомостях, долго пересчитывали бумажки и напоминали не школьных учителей, а хозяев на рынке. Да они и были хозяевами своих домов и огородов, которые кормили их вернее, чем служба. Зарплата была как бы приработком, и ее целиком откладывали на покупку вещей. Теперь деньги откладывались на эвакуацию, если все-таки придется ехать. Сниматься с места, однако не торопились: как бросить хозяйство? Рассчитывали переждать: там, гляди, и война кончится.
Уезжали учительницы, которые были замужем за партийными и ответственными работниками; они эвакуировались с учреждениями и заводами. Где кто находился, понять было все труднее и труднее, а банк все выдавал и выдавал деньги. Мама сидела и караулила их. Со временем и она стала подумывать об отъезде, советовалась с бухгалтером райздравотдела: больницы и школы забирали под госпитали. Многие медики тут же становились военными врачами и сестрами. В сравнении с пустующими прохладными комнатами районо управление медицинскими заведениями напоминало вокзал. Вместе с главным бухгалтером райздрава мама ходила советоваться к профессору Дворянинову. Дворянинов был депутатом районного и областного Советов, с ним мама встречалась раньше, когда «выбивали» деньги на медицину и просвещение. Он принимал прямо у себя в больнице, даже в коридоре. Отказывать в совете Иван Александрович не умел, а иного у него не было. И, тяжело топая рядом с бухгалтерами по коридору, профессор изобретал хитроумные способы заставить начальство раскошелиться, дать деньги на ремонт зданий и оборудование. Начальство, то есть себя, так как он и был «властью на местах», нужно было ловко обойти, чтобы от них — то есть от себя — добиться того, что нужно. Мама рассказывала, что однажды самый хитроумный план профессору в голову пришел, когда он сидел в туалете, а она топталась в коридоре. Вдруг он закричал на всю больницу, что именно нужно проделать, чтобы обойти «их». Мать торопливо записывала указания. Впрочем, многие из городского начальства вели себя в те времена, не считаясь с условностями. Главным было дело, остальное не смущало никого, старые «цирлих-манирлих» отменили, а новые еще не народились. К Дворянинову шли за помощью и советом со всех сторон, и он вынужден был принимать где придется. Он был не только дельным врачом, но и толковым хозяином, когда надо — изворотливым и хитрым.
Он и выглядел этаким хитрованом: искоса поглядывал на собеседника, как-то по-особому нагибая голову к плечу. Будто действительно хотел «обойти» человека. Мало кто знал, что у Дворянинова всего один глаз, отсюда и его странные повадки. Распространяться на эту тему профессор не любил: кто поверит одноглазому хирургу? Но даже те, кто знали о дефекте, доверяли Дворянинову — за долгие годы он провел множество сложнейших операций и редко терпел поражение. Моя мама отлично знала все о Дворянинове и все-таки считала его хозяйчиком, куркулем, то есть кулаком. В те времена это решительно презирали. А «куркуль» постоянно копил: оборудование и инструменты, кирпич и краски, продукты и фураж. У него были свои запасы. Свои угодья. Даже своя охота.
Как только начинался сезон, Дворянинов брал в руки старинное ружье и отправлялся в лес. Лесничии и прочие люди, имевшие отношение к охоте, ему помогали — кто из них не обращался к профессору, кто был застрахован от того, что не придется обратиться? Как бы то ни было, но с охоты он приносил столько дичи, что кое-кто сомневался: не подбрасывают ли ему подстреленную птицу бывшие и будущие клиенты? Но Дворянинов не обращал внимания на всякие россказни, поводов для них было всегда предостаточно; он-то знал, что бо́льшая часть добычи разнообразила больничную пищу, а что он брал себе — никого не касалось. Тут он ошибался — о дичи, о том, сколько и чего профессор взял себе, много судачили. И даже дни рождения профессора вызывали множество разговоров: ну кто еще мог позволить себе такие массовые празднества? С утра во дворе больницы (а не в собственном доме), которая помещалась в бывшем монастыре, выставлялись столы с едой, водкой, вином и закусками. Всякий, кто проходил мимо, мог угощаться до потери сознания. Сам старик умел не пить так, что казалось, будто он пьет, и выпить так, чтобы никто не заметил. Зато гуляли на его днях рождения широко и долго, так что многие высказывали недоверие: не помещик ли на старый, дореволюционный лад сохранился в том старом монастыре? И моей маме, воспитанной на беспощадной борьбе с кулаками и собственнической психологией, не нравилось, что Дворянинов вел себя так, будто больница — его вотчина. Дворянинов же полагал, что во всяком деле должен быть настоящий хозяин, иначе все рассыплется, и не скрывал этих своих взглядов. Пользовался тем, что никто так точно не мог поставить диагноз и вовремя вмешаться своим скальпелем. Даже начальство от него зависело: может быть, поэтому профессор ни у себя в операционной, ни в райздраве возражений не терпел, мог хлопнуть кулаком по столу даже в областном Совете, уходил с важных заседаний, если что было не по нему. Капризничал. Потому и пользовался безнаказанностью, и, как правило, выигрывал споры. Если проигрывал, надолго мрачнел и не хотел идти ни на какие совещания, говорил, что ни черта не понимает в делах, а потом вдруг снова советовал, командовал, принимал, принимал, принимал — больных, подчиненных, врачей и начальство. Словом, профессор был штучкой, от которой всегда ожидали подвоха. Мог бы, конечно, не чудачить, работать спокойно, все данные у него для этого были, но он, как нарочно, лез на какой-нибудь скандал, кричал, что начальство начальством, а дурак дураком, и тем сразу наживал себе десятки врагов. Да и не всем действительно было с ним удобно, даже из тех, кого никак нельзя было причислить к дурацкому племени.
В дни эвакуации, когда мама со своей подружкой, бухгалтершей райздрава, заявились к Дворянинову, он их не принял. Сослался на уйму работы: не отходит, мол, от операционного стола. Работы у профессора действительно было сверх головы; больница превратилась в госпиталь, и раненых везли постоянно. Он оперировал сам, вмешивался в дела военных врачей и конечно же не хотел ни с кем считаться. Это вызывало конфликты, время было военное, но Дворянинов как бы и не замечал этого. Его словно бы ничего не касалось, кроме работы. Другие профессора уже сложили вещички, и многие эвакуировались: их вывозил мединститут, где они заведовали кафедрами и факультетами, получали новые назначения, а Дворянинов, кажется, и не был настоящим профессором — какой же это профессор, если не преподает? Дворянинов не работал в институте, так как поссорился с руководством, плевал на всякую дисциплину и учил по-своему, в основном на практике. Профессором он считался у больных, которые этим словом определяли его значимость.