— Гонял этот тип нас как зверь! Тебе, отличнику, хорошо, ты заявился, когда Колька Мащенко уже все, что можно, вынес. Расчистил тебе дорожку и наишачился по самую макушку. По самые локти уделался хоть во что; хоть в кровищу, хоть в г…
Я подумал, что Телегин и в этом помог мне: Кольку погнали на «ишачку», а меня пожалели. Колька, которому я рассказывал о том, что знаком с Телегиным через мать, не преминул съехидничать:
— Ну, это твой Телегин правильно смикитил. Ты ж для него маменькин сынок. Куда тебе, такому, все это видеть? Я на что уж до всего привык, и то вздрогнул, можно сказать! Кровищи было — не передать сколько… Понял?
Я не был виноват в том, что Кольку привели в госпиталь раньше меня. Я не просил Телегина о заступничестве, я никого не просил. Колька сам себя считал горбом двугорбого верблюда, которого тащит за собой Телегин. И его, Кольку, он тянул! Но оправдываться я не стал. Да Колька и не стал бы слушать мои оправдания.
И что меня больше всего возмущает, так это свои! Рапперт пришел, погавкал и смылся. Заглянул в клинику, подошел к школе, куда мы своих больных перетаскали, но заходить не стал — побрезговал…
Я ночевал в этой больнице, сам видел, что там делается.
— Немецкий шеф сразу наре́зал[14]. Постучал пальчиком по часам: вот вам столько-то часов — и почапал в клинику. И гладкий себе по циферблату стук-стук, тоже из себя, значит, начальство строит, вроде и он пан! Подозвал того, маленького — Глазунов его фамилия, — и давай распекать! Потом в клинику за Раппертом побежал. Как у Тараса Шевченко: старший младшего пинает, а тот самого маленького. Так этот маленький, Глазунов, самый большой зверь и есть! Понял? Он тоже коготком по стеклышку: «Лос! Лос! Давай-давай!» Куда конь с копытом, туда и этот гад. Понял? Ну зараза! Не лучше немца. Да где там немцу! Он же приказал таскать наших покалеченных за что попало!.. Я тебе серьезно говорю: хватали человека поперек тела — и на горба. Кровь из него хлещет, у него там дырка где-нибудь открылась, а этот кричит: «Тащи, тебе говорят! Лос твою мать!..» Ох и силен ругаться, гад! И по-нашему, и по-ихнему. Так, веришь, я просто весь в пот уделался, так бегал. Ему, этому Глазунову, говорят, что больные криком кричат, а он отвечает: «Лучше сейчас покричат, чем век молчать будут!» По двое сразу стали класть, друг на друга. Как чувалы с зерном. Где руки, где ноги, не разберешь! Кровь перемешалась, а этот, зверюга, все на часы показывает, коготочком стучит и подгоняет. И орет, вроде ему немцы в зад кол загнали. Как запорожцам. Ну и сам, конечно, таскал! Маленький, а жилистый: здорового такого мужика на горбу тащил. Как муравей. Человек орет, чтоб его лучше убили, чем такое издевательство. А он, этот Глазунов, эта зверюга, отвечает: «Ничего, перетерпишь!..» Некоторые дуба дали через то, а Глазунову лафа. Он Рапперту рапорт дает и еще усмехается, нехристь: вот я какой исполнительный, все в срок сделал, помещение очистил. Живите себе на здоровье, а наш славянин и тут в уголку не пропадет! Ну, если такое уже творится, что свой своего как куль с мукой на горбу тягнет, то меня сред вас нема. Они ж, падлы, завтра и меня три раза подкинут, два поймают! Это ты можешь перед своим Телегиным, мамочкиным хахалем, на цырлах стоять, как собачка ученая, а я человек простой. Я такого не хочу. Тебе это дело, может, и обойдется, как сегодня, как тогда в полиции, а Кольке всегда по полной перепадет. Тебе, понял, везет, а Колька отдувайся за вас всех? Не на такого напали! Я думал, меня хоть раз сделают чистеньким, так нет: Колька Мащенко, сын славных запорожских казаков, опять на параше. Нет, я с вами со всеми рядом и с… не сяду! Почапал я! Хватит знущаться с честного человека…
И Колька ушел. Он говорил долго, горячо. Я не стал объяснять ему, что Телегин если что-то и делал для меня, то без моего ведома. И что Игорь Яковлевич, сколько я знаю, никогда не был маминым хахалем. Но однажды уже был у нас с Колькой разговор об этом. Колька презрительно сплюнул и сказал, что я — Владик Пилипченко — ни черта в этом деле не понимаю.
— Цэ дило трэба розжуваты, а потом вже кушать. Ну, я тут тебе не товарищ. Про мамку свою сам и думай. Ты только, когда не надо, домой не ходи: можешь кое-что не то увидеть. Понял?
Тогда я вспыхнул, возмутился. Колькины грязные намеки не имели к моей маме ни малейшего отношения. Телегин к нам не приходил с довоенных времен. Я говорил об этом Кольке, но он не поверил:
— Дыму без огня не бывает. Раз говорят!..
«Говорят»!.. Дома я узнал, что моя мать начала работать. В госпитале, откуда Колька выносил больных. Среди тех, кто мыл помещение для немцев, была и моя мама. Фольксдойчиха Аня Кригер по поручению немцев привела женщин и конечно же дала заработать своим — тете Вале и моей матери. Но тете Вале не доверили драить полы для арийских раненых, а маму оставили, велев прийти завтра, и так же, как нас с Колькой, отпустили без аусвайса.
А фольксдойчиха только смеялась, будто все получилось по ее воле:
— Вы меня, глупую Аню Кригер, которую весь ваш двор и за человека не считал, еще попомните!..
Ишь ты, уже — ваш двор! Будто она не жила вместе с нами. Здесь и ее Алик родился. Про Аликиного папу говорили, что он негодяй: бросил женщину без средств и с ребенком. Теперь Аня своим сыном гордится — ариец! Не так они, кажется, мать опекают, как сына. Мужчина. Солдатом будет. И теперь обойденная жизнью тетя Аня в нашем дворе первый человек! Дядя Гриша или сапожник Федька ишачат, своими руками на хлеб зарабатывают, а она его за так получает, неизвестно за что. Ведь ничего у нее по сути не изменилось, какой была, такой и осталась. Полы как следует вымыть в том же госпитале небось не смогла бы. До войны все знали, что Кригерша неумеха, а теперь кто? Но теперь Ане полы мыть не надо, она командует теми, кто моет. И образования не требуется, и ума — фольксдойч! Я видел, как она торчала в окне с сигаретой. И немцы там в госпитале болтали с ней. А мама — ишачила.
На второй день мама пришла со своей новой службы, села у стола, опустила руки и сказала:
— Чтоб у того, кто придумал, что полы должны мыть женщины, руки отсохли…
Вот еще одно разделение людей — на мужчин и женщин.
— Я не виноват, мама, что ты родила меня мужчиной.
— И чтоб они все провалились в тартарары!..
— Кто, мамочка, кто?
— Немцы, конечно… — И тут же оглянулась: — Я не говорила, ты не слышал. Понял?
— Понял, мама, ты всегда так: скажешь, а потом испугаешься. За меня, конечно! Сама ты ничего никогда не боялась.
— Мне можно говорить, с меня какой спрос — поломойка! А ты, в твоем положении… — продолжала мама.
— Сколько можно об этом, мама? Я же здесь ни при чем! Ты знаешь!
— Человек всегда при чем! И нечего пинать обстоятельства!
Она и сама не верит в прописные истины, даже не следит за тем, чтобы произносить их правильно: «хоть кол на голове чеши!», «пинать обстоятельства!» А ведь она в данном случае и есть обстоятельство.
— Мамочка, я же ничего не сказал!
— И вот теперь из-за вас…
Я понимаю: из-за нас с отцом.
— Я не могу пикнуть: вдруг мною заинтересуются — кто такая?..
— Ты ничего такого не сделала, мама!
— Молчи, болтун! — Мать сжимает веки и отчаянно машет рукой: — Не сделала! Им и не нужно, чтобы сделала… А впрочем, уже сделала. Взяла…
— Что, мама?
— Кусочек хлеба… Из-за тебя…
Опять я виноват!
— Да, то, что мне полагалось, я сама съела, а для тебя взяла… да, да, взяла!..
— Не кричи, мамочка, ты же знаешь — немцы карают за воровство как за политику!
— Кто тебе сказал, что я украла? Ты в самом деле убежден, что твоя мать воровка? Нет, ты скажи: убежден?
— Нет, конечно, мамочка!
— Он сам дал…
— Кто?
— Помнишь, у нас в тридцать второй квартире жил один… Рыжий такой… Весь в веснушках… Ну, тот, извини, еврей…
Почему она извиняется?
— Так вот — точная копия. И при этом, представляешь, — он у них начальник. Огромный такой мужчина… интересный…
14
Убежал (сленг).