И вдруг я понял, чем этот человек так меня раздражает: не мог я видеть его рядом с моей красавицей мамой — крупной, светловолосой, белокожей. Соперничать с матерью, по моим понятиям, могла только ее сестра Ксана — молодая, свежая, вся блестящая, словно спелая вишня. С вишневого цвета волосами, расчесанными на прямой пробор. В Оксане было нечто от ярмарочной гоголевской Параски, мама же была похожа на классическую красавицу, строгую и степенную. Может быть, мне все это только казалось, но все знакомые говорили, что мать и отец были идеальной парой: она — золотистая блондинка, он — жгучий, как цыган, брюнет. По тогдашним моим представлениям папа был Данко, а мама — из песни «Вставай, не спи, кудрявая!»: только что вышедшая из звенящего цеха, повязанная красной косынкой. И от отца, и от матери я унаследовал роскошные кудри, такие, какие в те годы женщины заводили с помощью шестимесячной завивки. Но я был шатен — ни брюнет, ни блондин, — чем очень сокрушался.

И вдруг моя мама и этот Телегин — тощий, согнувшийся, как самодельное удилище! Гадкий утенок — маленький и нескладный. Я изощрялся в подыскании унизительных эпитетов и понял, что он просто вызвал во мне ревность.

То, что Игоря Яковлевича мама называла Игорь, Игорек, Игореша, меня раздражало. Я знал, что мать подслеповата, и думал, что она просто не замечает, какой он некрасивый. А он постоянно восхищался мамой: «Замечательная она у вас!» Я и сам знал, что замечательная. То, что он называл меня на «вы», злило: подлизывается! Беспокоило, что мама сама тянулась к Игорю Яковлевичу. Чем-то он напоминал папу. Не внешне, а по существу. Он не был похож на большинство людей, которые окружали нас в доме. И на людей с ее службы тоже не был похож: выделялся легким характером, простодушием, наивностью, неприспособленностью к быту, к жизни. Мама была, в сущности, практичным человеком и, может быть, поэтому тянулась к таким, как мой отец. Хотя и ругала его почем зря за легкомыслие и беспечность. Ругала, а любила. Поэтому в появлении Телегина я и учуял что-то серьезное. Правда, я был до предела занят своими делами и каждый раз, когда являлся Телегин, немедленно исчезал: вильнешь, бывало, полами длинного пиджака, распустишь модные клеши — и марш на «гулюшки», как называла мои отлучки мама. Я прощался с дружками: с теми, кто уезжал, и с теми, кто оставался, со своей подругой Любой — неизвестно, что ждало нас впереди. Я уходил на вечеринки, на танцы, на свидания, а он оставался у нас. У них с мамой все никак не находилось человека, который принял бы под расписку — непременно под расписку — казенные деньги. Буквально за несколько дней до вступления в город немцев такой человек нашелся. Мать и Игорь Яковлевич не запомнили ни его лица, ни должности. Он уезжал на служебной «эмке», был из начальства по маминому ведомству и охотно согласился взять мешок с деньгами. А Телегин и мать устроили торжественное чаепитие по случаю счастливого избавления. Как нам стали нужны эти деньги спустя месяц-два! Товарищ с «эмкой» продолжал небось и в тылу получать свою зарплату, мы же скоро совершенно лишились этой возможности. Мама начислила себе только месячный оклад и выходное пособие, так как не знала, когда снова приступит к исполнению обязанностей. Исполнять их было негде, и главное — никто не руководил мамой. Бухгалтерша из райздрава покачала головой, когда узнала, что из-за бабушки и тети мы не смогли ни уехать, ни уйти, и исчезла. Растворилась. Она, слава богу, была одинокой женщиной. Мордатый дядька со своим мифическим составом, набитым мешками и тушами, пропал еще раньше. Мать долго ждала его, так как считала, что его шеф Дворянинов. А профессор так и остался на месте, никуда не уехал. Почему?

Этого мы не знали и не могли знать: больница находилась на самой окраине города, мы — почти в самом его центре. Связь между районами оборвалась. Замолчал телефон. Мы, ребята, этого не заметили: тогда школьники не очень-то переговаривались по телефону, одному на всех, на всю квартиру.

Друзья жили по соседству, в крайнем случае все встречались в школе. Там же сговаривались о свиданиях под часами гостиницы «Националь». Все встречались под этими круглыми часами. Потом фланировали по главной улице. Здоровались, будто не виделись утром в школе. Я, например, знал всех и даже назывался комендантом главной улицы. Так меня величали, разумеется, только свои ребята из нашей школы, нашего района, так что я был комендантом только нашей части главной улицы: от парка до гастронома. Люба, с которой я встречался каждый вечер, жила на главной улице.

Вначале я радовался тому, что все видели, как Владик Пилипченко провожал на виду у всех красавицу Любку Коваль. Потом заметил, что другие ребята со своими подругами жмутся к домам, скрываются во дворах и скверах, и сам стал задерживаться в подъезде Любкиного дома, на лестнице. Мне даже нравилось, что улицы, дворы и подъезды стали погружаться в таинственную темноту. Незаметно перестал работать городской транспорт. Люди притаились в своих домах.

III

Я снова попытался выбраться из города. Уже без семьи. Нас, школьников-допризывников, надумал выводить наш преподаватель физики и классный руководитель. Его мобилизовали в армию, но почему-то напоследок разрешили провести операцию по выводу школьников. Мы воспряли духом: то, что нас собираются выводить, кое-что значило. Значит, о нас не забыли, значит, мы нужны! Огорчало, что выводить будет Иван Константинович, к которому у нас относились как к кугуту. «Не разговаривайте лишнего!» — обрывал он на своем тарабарском языке ученика, который не мог ответить на уроке физики. Он — учитель, а правильно по-русски трех слов связать не может! В состоянии ли такой человек, как Иван Константинович, подняться до уровня нашей сложной духовной жизни? «Химик, физик, гуммиарабик!» — дразнили мы нашего физика. И каков он на самом деле, мы узнали, только когда он повел нас за город.

Когда он явился в школу в гимнастерке коробом, как из брезента, с «кубарями» в петлицах, мы тихо переглянулись: и тут наш классный надзиратель, как мы его называли, далеко не пошел — всего лишь младший лейтенант! И сапоги без «гармошки», какие бывали у «настоящих» военных, которых мы встречали по вечерам, фланируя по главной улице города. Мы не знали, что наш «исход» — личная инициатива Ивана Константиновича, не понимали, что физику тяжело расставаться с хлопцами, которые засовывали на его уроках в чернильницы карбид и устраивали химическую атаку или вкладывали промокашку в электропатрон и «делали ночь». Бедный учитель не знал таких выражений, не читал Бабеля.

Но мы воодушевились, когда поняли, что нас будут выводить, что мы не кто-нибудь, а допризывники. Из школы вышли строем с песнями «Если завтра война…» и «Нас побить, побить хотели…». Под первую мы жили уже несколько месяцев и даже танцевали быстрый фокстрот на прощальных вечеринках. Танцевали в свежевырытых и еще пустых, без надобности пока, бомбоубежищах. Бомбежки начались позже. Мы их совсем не боялись. Поначалу не понимали, что это такое.

Однажды я увидел, как вдруг поехал на меня, словно колода карт, дом, до которого мы с мамой не дошли всего двести — триста шагов. Сперва раздался вой сирены, к которому все привыкли, как к учебному. Потом небо потемнело, мы упали на землю, оглушенные внезапно налетевшей грозой, и навстречу нам медленно, как в кино, поехал, оседая, дом. Потом я видел, как кого-то откапывали, вытаскивали из щебня, но мама быстро увела меня домой. Вот и все. Я не успел испытать ни испуга, ни ощущения опасности. Происходило это рядом, но не со мной. Над заводским районом ухало и полыхало почти каждую ночь, но то было не в нашем районе, не у нас. Мы понимали, что немцы бьют по заводам, и удивлялись их, немцев, осведомленности. И утешали себя тем, что нас немец бомбить не станет; здесь, в центре, промышленных объектов не было, а находились культурные ценности — старинные дома, музеи, театры, библиотеки. Мы искали логику в войне. Причем такую, чтобы она поддерживала нашу веру в спасение.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: