— Фелицата, — говорит аббатиса двум верным, — публично заявила, что она убеждена: вся наша территория усеяна подслушивающими устройствами. Она требует расследования, комиссии Скотланд-ярда.

— Ах, она опять нынче выступала по телевидению? — говорит Милдред.

— Да, и была по-прежнему обаятельна. Она сказала, что прощает нас всех и каждого и все же считает полицейское расследование делом принципа.

— Но она ничего не может доказать, — замечает приоресса Вальбурга.

— Кто-то выболтал всю подноготную вечерним газетам, — говорит аббатиса, — и Фелицату сразу пригласили на студию.

— А кто мог выболтать? — спрашивает Вальбурга, сложив у колен неподвижные руки.

— Кто же как не гнусный и болтливый иезуит, — говорит аббатиса, и лицо ее отливает жемчугом, а белоснежное облачение ниспадает на ковер. — Тот самый Томас, — говорит аббатиса, — который валяет Фелицату.

— Значит, кто-то все выболтал Томасу, — говорит Милдред, — и это либо одна из нас троих, либо сестра Уинифрида. По-моему, это Уинифрида, дура стоеросовая, не удержала язык на привязи.

— Конечно, она, — говорит Вальбурга, — но почему?

— «Почему?» — это тонкий вопрос, — говорит аббатиса. — А в применении к любому поступку Уинифриды слово «почему» становится мутным компонентом бурого месива. У меня свои планы на Уинифриду.

— Ей ведь внушали, ей разъясняли официальную версию, что наша электроника — просто лабораторное оборудование для обучения послушниц и монахинь в духе времени, — говорит сестра Милдред.

— Покойная аббатиса Гильдегарда, мир праху ее, — говорит Вальбурга, — была не в своем уме, когда приняла Уинифриду в послушницы, не говоря уж о постриге.

Но нынешняя аббатиса Круская говорит:

— Пусть так, но Уинифрида увязла по самые уши, и она будет за все в ответе.

— Аминь, — говорят обе черницы.

Аббатиса протягивает руку к Пражскому Младенцу и кончиком пальца трогает рубин на его ризах. Потом продолжает:

Сообщают, что шоссе от Лондона до Кру запрудили репортеры. Трасса А-пятьдесят один — сплошной поток автомобилей, и это невзирая на стачки и нефтяной кризис.

— Надеюсь, хоть полиции у ворот достаточно, — говорит Милдред.

— Полиции достаточно, — говорит аббатиса. — С министерством внутренних дел я была тверда.

— В последних номерах «Тайма» и «Ньюсуика» длинные статьи, — говорит Вальбурга. — По четыре страницы: британский скандал с монахинями. И фотографии Фелицаты.

— И что пишут? — спрашивает аббатиса.

— «Тайм» сравнивает нашу публику с Нероном, который бренчал на лире, когда Рим горел. «Ньюсуик» припоминает, что вот такая же британская беспечность и пренебрежение к национальным интересам довели дело до американской Декларации независимости. Они считают, что недаром история с наперстком приключилась перед вашим избранием, мать аббатиса.

— Меня бы все равно избрали, — говорит аббатиса. — У Фелицаты никаких шансов не было.

— Американцы именно так это и поняли, — говорит Вальбурга. — Просто их забавляет, а скорее, пожалуй, возмущает наша несусветная придирчивость.

— Еще бы, — говорит аббатиса. — О, скорбный час для Англии во дни ее упадка. Столько крика про серебряный наперсточек, уже несколько месяцев кричат, и все громче. В Соединенных Штатах Америки никогда бы не допустили такого скандала. У них есть чувство меры, и они там понимают человеческую природу — вот в чем секрет их успехов. Нация реалистов, хотя спаржу они, конечно, есть не умеют. Между тем, дорогая сестра Вальбурга и дорогая сестра Милдред, пришло письмо из Рима. Из Конгрегации по делам орденов. Придется принять его всерьез.

— Примем, — говорит Вальбурга.

— И надо как-то отозваться, — говорит аббатиса. — Письмо подписал не секретарь, а сам кардинал. Они протянули щупальца. Заданы вопросы, и вопросы каверзные.

— Их что, тревожит огласка и пресса? — спрашивает Вальбурга, перебирая сплетенными пальцами.

— Да, они хотят объяснений. Меня же, — говорит аббатиса Круская, — огласка ничуть не тревожит. Сейчас чем ее больше, тем лучше.

Милдред сидит сама не своя. И вдруг теряет всякое самообладание:

— Ох, как бы нас не отлучили! Я чувствую, что нас отлучат!

Аббатиса невозмутимо продолжает:

— Отныне и далее чем больше скандала, тем лучше. Мы воистину перешли в мифологическое измерение. Мы актеры, а пресса и публика — хор. Любой газетчик кидается толковать все те же события прямо как Эсхил, Софокл и Эврипид, хоть и толкует их, смею вас заверить, куда попроще. Ведь в заведении леди Маргарет Холл я целый год преподавала античную литературу, потом уж переключилась на английскую. Но это ладно. Вальбурга, Милдред, сестры мои, фактов по нашему делу уж нет, мы их вернули Господу, подателю оных. А без фактов нас нельзя отлучить. Скажем, по закону: какой судья во всем королевстве возьмется за это дело, пусть бы даже Фелицата и рассказала все как было, что ей стоит. Нельзя же предъявить обвинение Агамемнону или вызвать на суд Клитемнестру, верно?

Вальбурга новыми глазами смотрит на аббатису.

— Можно, — говорит она, — изнутри той же драмы. — И вздрагивает. — Холодом потянуло, — говорит она. — Окно, что ли, раскрыто?

— Нет, — говорит аббатиса.

— А как отвечать Риму? — спрашивает Милдред приглушенным от страха голосом.

— Насчет прессы я отвечу, что мы, вероятно, пали жертвами нынешних представлений о чертовщине, — говорит аббатиса. — Так оно, кстати, и есть. Там поставлен еще один вопрос, и довольно каверзный.

— Про Фелицату с ее иезуитом? — говорит Вальбурга.

— Да нет, какое там. Что им за дело до иезуита с блудливой монахиней! Должна сказать, что в жизни бы не легла в постель с иезуитом, а если на то пошло, так и вообще со священником. Когда мужчина раздевается — это еще туда-сюда, но если он разоблачается — извините!

— Такие томасы обычно путаются со студенточками, — замечает Вальбурга. — Не знаю, что ему далась Фелицата.

— Томас ходит в светском, и с Фелицатой он раздевается, а не разоблачается, — замечает Милдред.

— Мне надо решить, — говорит аббатиса, — как отвечать на второй вопрос в письме из Рима. Он поставлен очень осторожно. Их явно обуревают подозрения. Они хотят знать, как уживается у нас приверженность суровому затворническому Уставу с курсом электроники, которым мы заменили ежедневное вышивание и переплетные работы. Они интересуются, почему мы не можем смягчить устарелые правила, как это делают в других монастырях, раз нам нипочем даже такие новшества, как электроника. Или наоборот: почему мы ввели изучение электроники, если мы так упорно держимся за старину? Как вы понимаете, они намекают между строк, что монастырь прослушивается. И очень напирают на слово «скандал».

— Это ловушка, — говорит Вальбурга. — Это письмо — ловушка. Расчет, что вы так или иначе попадетесь. Можно нам посмотреть письмо, мать аббатиса?

— Нельзя, — говорит аббатиса. — Чтобы вы чего-нибудь не ляпнули на допросе и могли бы присягнуть, что вы письма не читали. А ответ мой я вам покажу, и вы так и скажете, что читали его. Чем больше правды и чем больше путаницы, тем лучше.

— А нас будут допрашивать? — говорит Милдред, скрестив ладони у горла под белым чепцом.

— Почем знать, — говорит аббатиса. — Так что же, сестры, как вы предложите убедительно согласовать наши занятия и наши строгости?

Монахини сидят молча. Вальбурга смотрит на Милдред, а Милдред глядит на ковер.

— Что-нибудь с ковром, Милдред? — спрашивает аббатиса.

Милдред поднимает глаза.

— Нет, с ковром ничего, мать аббатиса, — говорит она,

— Прекрасный ковер, мать аббатиса, — говорит Вальбурга, глядя на густо-зеленую топь под ногами.

Аббатиса склоняет набок голову в белом чепце и тоже любуется своим ковром. И произносит со сдержанной и нескрываемой радостью:

И слаще, чем зеленый цвет.
Другого цвета в мире нет [3].
вернуться

3

Строки из стихотворения Эндрью Марвелла «Сад».


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: