* * *
— Алеша, подсекай, клюет! Тяни же! Тяни! Ох, и повезло тебе! Это не лещ, а лапоть целый!
Серебристый лещ мощно — всем телом — бился на траве. Отец снял его с крючка, и Алеша подсел ближе, чтобы рассмотреть свой улов.
— Это не уха даже, это пирог будет! Килограмма на полтора! Точно говорят, новичкам везет.
Лещ подпрыгивал и, казалось, с ужасом смотрел в наземное пространство круглым глазом с одного бока. Постепенно его движения утрачивали силу, он перестал прыгать, какое-то время бил хвостом, потом замер и только судорожные взмахи жабр говорили о том, что он еще жив. Алеше чудилось, что лещ с ужасом и болью смотрит на своего мучителя.
— Держи удочку, может, еще пару чебаков словим.
И тут вдруг Алеша подхватил огромного леща обеими руками и спихнул в воду. Рыба несколько секунд не верила своему счастью, так и лежала боком на мелководье, но потом резко рванулась, выправилась и скрылась в мутной глубине.
— Алеша, ты что? Ты зачем отпустил?! Ой-ой... Пожалел, небось... Вижу, пожалел. Оно, конечно, верно, жаль всякую тварь и животину. Но ведь нам их Господь дал в пропитание. Кошку опять же твою чем кормить? Да и знаешь — даже Христос с апостолами рыбу ловил. А он весь мир любил и жалел так, что нам с тобой даже представить невозможно. В маленьком нашем сердце такая любовь не поместится. Понимаешь?
* * *
— Отец у меня геолог был, — увлеченно рассказывал Петрович. — Как только нефть да газ накопали, он всю семью на север потащил. В начале семидесятых. Мне тогда лет пятнадцать было. В семье три брата, я — старший, Володька на пять лет меня младше, Димка — на десять. Батя все по тайге носился, а мы базовый поселок обживали. Школу второпях строили, я как раз в девятый класс пошел, так первую четверть учиться на полу пришлось. Парты и стулья завезти не успели. Зато нефть качали... А ты, мил человек, на наших северах что делал? Проповедовать ходил? Ай, тьфу, катать-болтать, — сам себя поймал Петрович, — как же ты немой проповедовать-то мог... Извини, брат, это я не подумал.
Вывернуться из оплошности ему помогла встречная «праворучка». На миг она ослепила спутников галогенной вспышкой фар, что позволило Петровичу перейти на оправданную ругань.
— Японский городовой! Ну в натуре косоглазые! Чтоб тебя жена так засветила в постели с любовницей!
Алексий достал из кармана подрясника свернутую вчетверо бумагу, развернул, положил на панель в центре. Петрович снизил скорость, потом снова прижался к обочине, включил свет в кабине и, прищурившись, изучил документ.
— Свидетельство о смерти... — прочитал он вслух... — Добромыслов Петр Васильевич... Ага... Батя? Отца, значит, похоронил... Потому из монастыря отпустили? Как из армии? Соболезную... Ну, судя по антиметрике, пожил... Мы, выходит, с тобой оба — Петровичи, назвать — как звать! А пешком-то чего поперся? Денег нету? Или обет какой? Я слышал, вы там обеты всякие даете, послушания выполняете. Монахинь тут до Тобольска подбрасывал, они мне все про эту вашу жизнь рассказывали. Как в тюрьме у вас там. — Петрович опять испугался, что сморозил что-то неуместное: — Да не, ты не обижайся, это ж я со своими понятиями сравниваю... Мне, понимаешь, Бог по жизни не помогал. Забыл, наверное, про меня. Так вот... А я своего отца в начале девяностых схоронил, не вынесло у него сердце, когда страна накрылась. Геология никому тогда не нужна была, а трубы внаглую делили. Со стрельбой. У него прямо на номере приступ случился. Вертолетом уже мертвого привезли. А у тебя отец кто был? Небось, тоже священник?
* * *
— Твой отец поп — толоконный лоб!
— Где твой Боженька?
— Тебя даже в пионеры не приняли!
— А ты Боженьку попроси, пусть он нам денег на мороженое и на кино пошлет.
— Твой батя народ обманывает и свечками торгует...
— А еще он яйца на Пасху красит!
— Ха-ха-ха, яйца красит!..
И в который раз это было? Только что играли все вместе, но стоило Алексею начать выигрывать в те же «ножички», как проигрывающий вспоминал, что он поповский сын и ходит в церковь... Один вспомнил, остальные подхватывали. Обычно Алексей, когда начинали дразнить, молчал. Так научила мама. И она действительно была права. Стоило броситься на обидчика с кулаками, как на тебя бросятся все остальные. И придется уходить домой, утирая разбитый нос и пряча слезы. А вот если стоять и молчать, тогда они уймутся сами собой. Покружат-покружат, покричат, а потом сами же позовут в новую игру. Главное — вытерпеть самое обидное. Да вот не всегда стерпишь...
— А что твой Бог ногу мне не сломает, раз ты его сынок? — и пинок. — А руку мне чего не сломает? — и подзатыльник.
И зачем Пушкин написал «Сказку о попе и работнике его Балде»? Для того, чтобы ребята со двора могли отвешивать тебе щелчки, приговаривая: «с первого щелчка...»?
И тут уже терпеть нет сил.
Алешка приходил домой и с молчаливым вызовом сквозь слезы смотрел на иконы. «А чего, действительно, не заступился Всемогущий?!» Он хотел быть как все, он и был как все, но все его не принимали.
— Я больше не пойду в храм! Отцу не буду прислуживать! — кричал он в сердцах матери.
Та садилась рядом, обнимала за плечи, прижимала к себе, и злость отступала. Мать будто изнутри светилась добром. И даже самые склочные соседи уважали ее и любили. Иногда она доставала Евангелие, открывала его на нужной странице и показывала Алексею пальцем — читай.
И он читал и, волей-неволей, втягивался и начинал идти рядом со Спасителем. «Тогда плевали Ему в лице и заушали Его; другие же ударяли Его по ланитам...». «Проходящие злословили Его, кивая головами своими и говоря: э! разрушающий храм, и в три дня созидающий! спаси Себя Самого и сойди со креста. Подобно и первосвященники с книжниками, насмехаясь, говорили друг другу: других спасал, а Себя не может спасти. Христос, Царь Израилев, пусть сойдет теперь с креста, чтобы мы видели, и уверуем. И распятые с Ним поносили Его». «Люди, державшие Иисуса, ругались над Ним и били Его; и, закрыв Его, ударяли Его по лицу и спрашивали Его: прореки, кто ударил Тебя? И много иных хулений произносили против Него».
— Помнишь, мы говорили, за кого Он страдал? — тихо вопрошала мать. — И ты хочешь оставить Его одного на кресте? Ты мне в семь лет говорил, что ты не отречешься от Него, как апостол Петр в ту ночь... Помнишь? А Петр свой крест заслужил...
И теперь Алексей снова плакал, но уже от стыда за себя и от сострадания к Спасителю. А мать снова листала Евангелие и указывала: «Если бы вы были от мира, то мир любил бы свое; а как вы не от мира, но Я избрал вас от мира, потому ненавидит вас мир».
— Почему они этого не знают?! — спрашивал Алексей о дворовых ребятах.
— Не время, — отвечала мама и еще крепче прижимала к себе.
И весь мир наполнялся покоем и безмятежностью. И старый ребристый тополь за окном кивал ветвистой кроной и каждым листочком: «я знаю, я знаю, я знаю...». И облака над ним тоже знали. И голубь, воркующий на карнизе, тоже знал...
* * *
Петрович вдруг поймал себя на мысли, что с тех пор, как монах сидит рядом с ним в кабине, он ни разу не сквернословил. Будто малодушие какое проявлял. В любой другой беседе сыпал бы, не взирая на пол и звания. Попытался найти этому объяснение, но только ощутил нервное напряжение из-за несоответствия привычного словообразования и того, что выходило наружу. Словно в горле поселился какой-то цензор. Хотел, было, выпалить что-либо позабористее, но не нашел повода. Посмотрел на Алексия, который неотрывно смотрел вперед, и решил-таки сохранить «статус кво» и уважение к сану. Тем более, что молчание попутчика обезоруживало.
— Жаль, что ты говорить не можешь, может, и объяснил бы мне чего, — признался Петрович. — Я ведь тоже часто думаю, жизнь она только здесь, или там, — он кивнул вслед свету фар, — тоже что-то есть? Если есть, то меня точно в ад определят. Да не мотай ты головой. Точно тебе говорю. Ох, я там позабавлюсь.
Инок посмотрел на водителя с явным удивлением.