— Я думаю, этот мяч приносит счастье, — сказала она, — я должна его всегда ловить, а теперь брось его изо всех сил. — И когда она вернулась на место, я подбросил мяч, высоко-высоко, в сторону луны, так что он в какое-то мгновение сверкнул холодным, опасным светом.
— Вот твое счастье, — крикнул я, — поймай-ка его теперь.
И она подпрыгнула, взлетела вверх, как огромная, бесшабашная птица, руки — как сверкающие крылья, и рухнула с мячом в руках.
— Тебе больно? — кинулся я к ней, но она сказала только:
— Поймала! — И мы продолжили игру, и играли долго-долго, а потом заснули на террасе — она не была холодной, эта ночь.
Я проснулся от того, что остальные спустились вниз, и увидел, что Фэй еще спит, согнув правую руку в локте, словно обнимая кого-то невидимого, кто спал, положив на нее голову, а может быть, ожидая, что кто-то придет и ляжет рядом; левой рукой она придерживала мяч, невинно-голубой и желтый в ярком свете дня.
Хайнц расстелил на полу огромную карту Европы и красным карандашом провел линию от Плимута через Париж и Цюрих до Триеста.
— Что это? — спросил я, но он пометил Европу выше линии «римской» единицей, ниже — «римской» двойкой.
Так что единицей оказались помечены Англия, север Франции и выше — Голландия, Бельгия, Люксембург и Скандинавия, а двойкой — остаток Франции, Испания, Португалия, Швейцария, Италия и Югославия.
— Тактика, — сказал он, — это просто вопрос тактики. Ты будешь Единицей, а мы — Двойкой. Ты ищешь в области Один, мы — в области Два.
Нет, подумал я, я буду искать, где захочу, но я могу и поехать туда, так что я сказал, что нахожу это разумным.
Рюкзак Хайнца похудел, сделался совсем плоским и изумительно шел своему хозяину, эдакий атрибут Дон-Кихота. Хайнц провел кончиком языка по сухим губам, сказал:
— Прощай, моя прелесть. — И сделал движение руками, словно хотел сказать еще что-то или сделать, но не сделал; медленно, словно неся на себе неподъемную тяжесть, он уходил по аллее к воротам. Один раз он оглянулся, чтобы поглядеть, идет ли за ним Саргон, он был бледен, как рассвет. — Идешь, Саргон? — спросил он.
— Я должен ему что-то сказать, — откликнулся Саргон.
— Нет, — сказал я. — Я больше ничего не хочу о вас слышать, я — Единица, вы — Двойка, он сам это придумал, я ничего об этом больше не хочу слышать.
Но Саргон схватил меня за руку и легонько потянул к себе.
— До большой дороги? — спросил он; это «до большой дороги» произнес его длинный розовый рот и выпученные серые глаза — да; и еще — когда-то он писал стихи, но с этим было покончено, наедине с листом бумаги он находил только себя, что и привело к катастрофе.
— Философию я тоже пробовал, — добавил он и продолжил говорить, а я слушал — про Фому Аквинского, про пять доказательств бытия Божиего. Так оно и должно быть, считал он, эта канава для всего, но Шопенгауэрово упрощенное отрицание Бога сбило его с толку, все философы сбивали его с толку своей уверенностью в противоположных постулатах, а все из-за того, что он прочел лишь популярное изложение их работ и цитаты, которые там были, произвели на него сильное впечатление, его-то он считал ароматом истины.
— Я от всего этого отказался, — сказал он.
— Саргон, — крикнул Хайнц, он был уже далеко.
— Ладно, иди назад, — сказал Саргон.
Мы попрощались, и я вернулся к Фэй.
— Они ушли, — сказал я, но она ответила, что и мне пора уходить, что нужно подняться наверх, забрать свой рюкзак, но, когда я вернулся, ее нигде не было, и мне не с кем было попрощаться. Может быть, она перелезла через стену и рвала там цветы или играла в мяч, не знаю, во всяком случае, я ушел и, так как был Единицей, двинулся к северу, и в стране, где текут реки Ваал и Маас, устроился на ферму собирать вишни, потому что у меня кончились деньги.
Я ходил по садам с трещоткой, отпугивая скворцов. Мы кричали хой-о, хой-о, хой-о, трещали и стучали консервными банками, а когда сбор вишен закончился, я уехал на остров Тексел, сперва — обрывать листья тюльпанов, после — выкапывать луковицы. Я почти ничего не помню, только землю, мокрую по утрам, сухую и колючую днем, когда солнце поднималось высоко. Мы стояли коленками на земле и руками выковыривали из нее луковицы, кидали их на огромные сита и трясли, чтобы сбить комки земли. Помню, иногда шел дождь, а мы, склоненные над огромным полем, казалось, занимались любовью с землей и требовали ее ответного чувства. Потому что, хотя это и неправда, многие считают себя порождением замли, а не какой-то там бабы.
Все это я делал, чтобы заработать денег — потому что собирался продолжать поиски, и я их зарабатывал в Голландии, но не нашел ее там, потом — в Германии, но и там ее не было; наступил сентябрь, начиналась осень, и однажды, ранним утром, я пересек границу Дании.
После проверки паспортов я взглянул на штамп и прочел: KRUSAA — Въезд.
Поднял глаза — и увидел ее.
5
Все, кто прошли контроль и получили штамп Krusaa, могли видеть, как я остановился справа от дороги, у кустов, и сказал ей:
— Привет, я искал тебяповсюду.
На ней были теперь бархатная куртка, узкие вельветовые брюки и изящные туфельки с тесемками, на босу ногу.
— Тебе не холодно? — спросил я — Босиком? Осень уже…
— Да, — сказала она. — Мы купим чулки в Копенгагене.
— Может быть, и раньше, если не найдем попутки до Копенгагена. Возьми пока мои носки.
Так она и сделала, тем более что у меня размер ноги оказался ненамного больше; а потом мы вышли на дорогу вместе, она — держа два плоских чемоданчика в левой руке, ручки она связала веревкой, чтобы было удобнее нести, и вскинув на правое плечо сумку с едой и одеждой.
Первая попутка довезла нас до Аабенраа, там мы купили ей чулки и игральные карты, в одном из кафе.
— Я еду до Хадерслев, — сказал водитель следующей попутки, но в конце концов довез нас до Копенгагена, мы так и не поняли почему: он с нами не разговаривал. Он подобрал нас в полдень, а высадил на окраине Копенгагена уже ночью.
Так как он молчал, мы тоже не сказали друг другу ни слова, только на переправе, когда он оставил нас одних, она поговорила со мной. Мы стояли на корме и смотрели на след, оставляемый паромом на воде, и на огни, которые начали зажигаться в Найборге, потому что наступил вечер.
— Чем ты любишь заниматься? — спросила она.
— Я люблю читать, и рассматривать картинки, и ехать в автобусе, вечером или ночью, мы устраивали такие праздники с дядюшкой Александром.
— А что еще?
— Сидеть у воды, бродить под дождем и иногда целовать кого-нибудь. А ты?
Она подумала немного, а потом сказала:
— Петь на улице, или сидеть на тротуаре и разговаривать сама с собой, или плакать, потому что начинается дождь, но это не всегда удается, ты не можешь сидеть на тротуаре и говорить сам с собой, потому что люди подумают, что ты сбрендил, и тебе придется убраться оттуда.
— А чем еще ты любишь заниматься?
— Думать о том, что я похожа на свою бабушку.
«Что же у тебя за бабушка?» — подумал я, но она ответила раньше, чем я спросил:
— Она иногда кажется странной даже мне, жизнь сделала ее такой, что ей трудно общаться с детьми.
«У тебя вообще не было бабушки, — подумал я, — это неправда, потому что не похоже на то, о чем говорил Мавентер.
— Она была уже старая, но держалась прямо и иногда сердилась на нас, детей. А мы удивлялись. Меня это огорчало, потому что все осуждали ее стиль жизни. Никто не понимал, что управляет ею дикарское сердце, которое знает, что она вот-вот умрет. Я думаю, ей было особенно плохо в ноябре. Она рассказывала мне, что у нее совсем отказали ноги, они все в шрамах от корней, хвои и пеньков в лесу, где она гуляет часами, всегда одна, с серпом в руке. Я однажды пошла за ней. Она была как лесной зверь, дикий зверь, который ищет место, чтобы умереть в одиночестве.