Четки выскользнули у Люсиль из рук и упали на пол, стук вернул ее к реальности. Она огляделась: все вокруг уже поднялись с места, вечерня кончилась. Перед церковью деловито сновали немцы. Серебряные галуны на мундирах, светлые глаза, светлые волосы, металлические пряжки на ремнях придавали пыльной площади, окруженной высокими стенами (остатки античных укреплений), задорный блеск, наполняли ее новой жизнью. Кто-то вываживал лошадей. А кто-то ужинал, устроив на свежем воздухе столовую: немцы вытащили доски из сарая столяра — он-то предназначал их для гробов — и сделали себе стол и лавки. Солдаты ели и с любопытством поглядывали на прохожих. Одиннадцать месяцев оккупации еще не пресытили их, они смотрели вокруг с тем же веселым недоумением, что и в первые дни, находя французов странными и забавными. Для их уха непривычна была и слишком скорая речь; немцы пытались понять, как относятся к ним побежденные: ненавидят? терпят? любят? Они улыбались издалека девушкам, поглядывая на них снизу вверх, а девушки шествовали мимо, гордые, неприступные, — как-никак первый день! Тогда немцы опускали глаза и смотрели на детвору, а детвора так и липла к ним: мундиры, лошади, высокие сапоги — ребятишки набежали со всего города. Напрасно матери звали их, мальчуганы не слышали. Они стояли, смотрели и боязливо притрагивались грязными ручонками к толстому сукну мундиров. Немцы манили к себе малышню, совали конфеты, монетки…
Вот уже город стал таким, как всегда в тишине воскресного дня; немцы внесли непривычный аккорд в картину, но в целом мало что изменили, думала Люсиль. Не обошлось и без нервов: кое-кто из женщин (матери сыновей-пленников, вроде мадам Анжелье или вдовы Первой мировой) возвращались домой чуть ли не бегом, а потом запирали окна и опускали шторы, только бы не видеть немцев. Они плакали в маленьких темных спаленках, перечитывая старые письма и целовали пожелтевшие портреты с черным крепом и трехцветной розеткой… Но те, что помоложе, задерживались, как привыкли, на площади, чтобы обменяться новостями, поболтать. Они не собирались лишать себя из — за немцев воскресного отдыха, праздника, зря что ли, куплены новые шляпки к пасхальному воскресенью! Крестьяне исподтишка изучали немцев, а о чем думали, неведомо: что прочитаешь на безразличных, невозмутимых лицах? Один немец подошел к группке мужчин и попросил огонька, дали, покивали задумчиво в ответ на благодарность, а когда немец отошел, как ни в чем не бывало продолжали толковать о ценах на бычков. Нотариус, как обычно по воскресеньям, отправился в «Дорожное кафе» поиграть в таро; горожане возвращались с кладбища, они ходили туда каждую неделю, семьями — в городе, где не было развлечений, на кладбище ходили целой компанией, собирали между могилами букеты. Сестры-воспитательницы вышли из церкви с детьми, они прокладывали дорогу своим подопечным среди солдат, и лица их под белыми чепцами ничего не выражали.
— Надолго они? — шепотом спросил податной инспектор у секретаря суда, кивнув на немцев.
— Говорят, месяца на три, — тоже шепотом ответил секретарь.
Инспектор вздохнул:
— Не иначе цены поднимутся.
Он привычно потер руку, покалеченную снарядом в 1915 году, и заговорил о другом. Смолкли возвещавшие конец службы колокола, последние их звуки растаяли в вечернем воздухе.
Дамы Анжелье возвращались домой узкой извилистой тропкой, на которой Люсиль знала каждый камешек. Шли молча, отвечая кивком на приветствия крестьян. Госпожу Анжелье-старшую в городе не любили, а Люсиль вызывала симпатию: молоденькая, не гордая, муж в плену. Иногда с Люсиль советовались по поводу обучения ребятишек или покроя новой блузки. Или если нужно было надписать посылку в Германию. Все уже знали, что на постой к Анжелье определили немецкого офицера, ничего не поделаешь, у них самый красивый дом, — и жалели, что они не избегли общей участи.
— Позаботились о вас, постарались, — шепнула, проходя мимо них, портниха.
— Будем надеяться, что скоро они отправятся восвояси, — сказала аптекарша.
Маленькая старушка, что трусила вслед за козой с чудесной белой шерстью, даже на цыпочки приподнялась, чтобы шепнуть Люсиль на ухо:
— Не дождаться хорошего от злодеев, душегубов, от них только беды одни.
Коза подскочила и боднула серый плащ немецкого офицера. Он остановился, расхохотался и протянул руку, желая погладить ее. Но козочка ускакала, вслед за ней исчезла и перепуганная старушка, а дамы Анжелье закрыли за собой дверь своего дома.
Дом был самым красивым в округе; стоял уже сто лет, низкий, длинный, сложенный из желтоватого пористого песчаника, и золотился на солнышке, как хорошо пропеченный пшеничный хлеб; окна парадных комнат, выходящие на улицу, были старательно закрыты, ставни не только заперты, но и заложены железными полосами, чтобы ни один вор не пробрался. Круглое окошко кладовой (там держали тару: глиняные горшки, кувшины, оплетенные бутыли — для всяких запретных теперь и редких продуктов) было забрано частой решеткой с коваными лилиями на конце каждого прута, такими острыми, что пропороли бы живот любой бродячей кошке. На выкрашенной темно-синей краской двери прилажен тюремный замок, огромный ключ жалобно повизгивал в нем. Войдешь, и повеет холодом, затхлым запахом нежилого, хотя хозяева никуда не отлучались. Просто заботились, чтобы стены не пожухли, мебель не попортилась, потому и изгнали с первого этажа свет и воздух. Сквозь частые оконные переплеты со стеклами, похожими на донышки от бутылок, в прихожую сочился неверный зеленоватый свет, одевая полутьмой пузатые сундуки, оленьи рога и выцветшие от сырости маленькие гравюры, развешанные по стенам.
В столовой (печку разжигали только здесь!) и в комнате Люсиль (она тоже позволяла себе вечером затопить камин) носился легкий горьковатый аромат дымка от каштановой шелухи и дров. За дверями столовой виднелся сад. По весне сад представляет собой нерадостное зрелище: узловатые ветки груш уцепились за металлическую сетку, голые яблони, хоть и подстрижены ровной шпалерой, щетинятся, торчат в разные стороны; перекрученные виноградные лозы похожи на змей. Однако еще несколько солнечных теплых дней, и не только маленький персик-торопыга у церковных дверей, но и все остальные деревья оденутся цветами. Люсиль расчесывала волосы и смотрела в окно на сад, освещенный луной. На низкой ограде громко и жалобно орали кошки. А за оградой вокруг сада раскинулись знакомые родные края — долины и густые могучие леса, серо-жемчужные при лунном свете.
В просторной пустой спальне Люсиль этим вечером чувствовала себя особенно неуютно. Раньше здесь спал Гастон, он раздевался, ворчал, двигал стульями: спутник жизни, живое человеческое существо. Но вот уже целый год рядом пусто. Тишина, ни шума, ни скрипа. Вокруг сонное царство. Люсиль невольно прислушалась, ловя хоть какой-то признак жизни в соседней комнате, где поселился немецкий офицер. Но ничего не услышала: может, он еще не вернулся? А может, толстые стены поглощают все звуки? Или он стоит так же неподвижно и молчаливо, как она? Через секунду она различила шорох, вздох, тихое посвистыванье и решила, что немец стоит у окна и смотрит в сад. О чем он думает? Люсиль трудно было вообразить себе его мысли, не верилось, что размышляет он, как самый обычный человек, и желания у него самые обыкновенные. Вряд ли он просто-напросто смотрит в сад, любуется прудом, серебряными бликами на поверхности, немыми всплесками — карпами для завтрашнего обеда. «Он злорадствует, — думала Люсиль. — Вспоминает бои, в которых участвовал, опасности, которых избежал. А потом сядет и будет писать письмо жене — нет, он вряд ли женат, слишком молод, — письмо матери, невесте, любовнице, и напишет: «Я поселился во французском доме, мы страдали не зря, Амалия (ее наверняка зовут Амалия, Кунигунда или Гертруда, думала она, нарочно подбирая неуклюжие, причудливые имена), мы — победители».
Люсиль больше не слышала ни звука, немец не шевелился, затаил дыхание. «Уа», — квакнула в потемках лягушка. Будто выдохнул кто-то басовито и тихо, будто лопнул пузырь на воде с серебристым, дрожащим звуком. «Уа! Уа!» Люсиль прикрыла глаза. Какой покой вокруг, печальный, недвижимый… Наступала минута, и в молодой женщине словно бы просыпалось что-то, вспыхивало, призывало людей, движение, шум. Жизнь призывало. Господи! Жизнь! Сколько времени еще продлится война?! Сколько лет придется тихо двигаться в полутьме, в полусне, сторожко прислушиваясь, напрягаясь, будто зверь в преддверии грозы? Люсиль пожалела, что не слышит привычного бормотанья радио, но перед приходом немцев они спрятали приемник в погреб. Испугались, что его отберут или разобьют. «Французские дома покажутся им пустоватыми», — подумала Люсиль с невольной улыбкой, припомнив, сколько разных вещей мадам Анжелье рассовала по ящикам и заперла на ключ, пряча от врага.