— У вас очень красивый дом, мадам.
Солнечный свет, смягченный легкой дымкой, придал дому смугло-золотистый оттенок, и Люсиль вспомнила, что такими же загорелыми иной раз бывали яички, и тогда они казались ей вкуснее, чем белые, какие обычно несли куры. Вспомнив детство, она невольно улыбнулась, а потом внимательно оглядела дом: сизая черепичная крыша, по фасаду шестнадцать окон, благородно прикрытых ставнями из опасения, как бы от лучей весеннего солнца не выцвели ковры в комнатах; на фронтоне заржавевший колокол, который никогда уже не звонит, а под ним застекленный фонарь, и в стеклах отражается небо.
— Вам он кажется красивым? — спросила она.
— Мне он кажется жилищем героев Бальзака. Какой — нибудь провинциальный нотариус, удалившись на покой, построил его. Мне легко себе представить, как он сидит в комнате, которую я сейчас занимаю, и считает золотые монеты. Сам он вольнодумец, а жена ходит каждый день к ранней заутрене. Возвращаясь с ночных маневров, я всегда слышу, как звонит колокол, созывая прихожан в церковь. Жену я представляю сдобной блондинкой с кашемировой шалью на плечах.
— Я спрошу у свекрови, кто этот дом выстроил, — пообещала Люсиль. — Предки моего мужа были землевладельцами, но в девятнадцатом веке, думаю, среди них встречались и нотариусы, и адвокаты, и врачи, а еще раньше, конечно же, крестьяне. Я знаю, что сто пятьдесят лет тому назад на этом месте стояла их ферма.
— Спросите у свекрови? Значит, вы ничего не знаете о доме, мадам? Он вас, значит, совсем не интересует?
— О своем родном доме я рассказала бы вам все: и кто его построил, и когда. А в этом доме я не родилась, просто живу.
— А где вы родились?
— Неподалеку отсюда, но это уже другая провинция. Наш дом стоит посреди леса, и деревья растут так близко от окон, что летом в полутемной гостиной дрожат зеленые блики и кажется, будто ты в аквариуме.
— И у нас тоже вокруг леса, — вздохнул молоденький офицер, — огромные, густые. Мы в них чуть ли не каждый день охотились. — Подумал и добавил: — Вы очень точно подметили насчет аквариума. В зеркалах гостиной всегда зеленый полумрак и подрагивающие блики, будто в них налита вода. У нас и пруды там есть с дикими утками.
— А когда вам дадут отпуск, чтобы навестить родные места? — осведомилась Люсиль.
Радость озарила лицо молодого человека.
— Ровно через десять дней я уезжаю на родину, мадам. В понедельник, в восемь часов. С начала войны у меня был один-единственный отпуск, совсем короткий, меньше недели, на Рождество. Как мы ждем этих отпусков, мадам! Сколько надежд возлагаем! А потом приезжаем и узнаем, что у нас нет больше общего языка.
— Да, такое бывает, — согласилась Люсиль.
— Обычно так оно и бывает.
— А родители у вас живы?
— Живы. Мама сейчас сидит, как вы, в саду с книжкой и работой.
— А ваша жена?
— Жена ждет меня, вернее, того, кто впервые в жизни уезжал из родного дома четыре года назад и никогда уже не вернется… таким, каким уехал. Отсутствие — удивительное явление.
— Да, удивительное, — со вздохом признала Люсиль.
Она подумала о Гастоне. Одни женщины ждут, что муж вернется прежним, другие — что он изменится, но разочарование постигает и тех, и других. Она попыталась представить себе Гастона, который вот уже год жил вдали от нее, — он страдает, его мучают воспоминания. (Вот только кого он вспоминает — ее или модистку из Дижона?) Нет, она несправедлива к нему. Он раздавлен стыдом поражения, утратой стольких благ… Внезапно вид немца (не сам немец, скорее форма — серо-зеленый китель, цвета молодого миндаля, начищенные до блеска высокие сапоги) показался ей невыносимым. Она сослалась на неотложные домашние дела, поднялась и ушла. Из окна своей комнаты она видела, как немец ходит туда и обратно по узкой грушевой аллее и к нему тянутся цветущие ветки. До чего же сегодня тепло! Солнце спустилось ниже, и цветущие вишни кажутся воздушными пуховками, полными розовой пудры. Собака послушно идет рядом с офицером и время от времени тыкается ему влажным носом в руку. Люсиль понимает, что молодого человека радует привязанность собаки. Офицер прогуливается без кепи, и волосы, очень светлые, с металлическим блеском, сияют на солнце. Он то и дело посматривает на дом.
«Умный, воспитанный, — думает Люсиль. — И как отрадно, что скоро его здесь не будет. Для бедной моей свекрови нестерпимо знать, что он расположился в комнате сына. Страстные люди всегда односторонни, — продолжала она свои раздумья, — ненавидит, и все этим сказано. Хорошо тем, кто способен безоглядно любить или ненавидеть; такие люди не рассуждают, для них не существует оттенков. А я между тем сижу в душной комнате в чудесную погоду, и все потому, что господину офицеру вздумалось прогуляться. Какая глупость!»
Люсиль закрыла окно, улеглась на кровать и взялась за чтение. Она так и пролежала с книгой до обеда, но больше дремала, истомленная жарой и слепящим весенним светом. Когда Люсиль переступила порог столовой, свекровь уже сидела на своем месте напротив пустого стула, который обычно занимал ее сын. Мадам Анжелье сидела, как всегда, очень прямо, но из глаз у нее едва ли не капали слезы, и ее мертвенная бледность перепугала невестку.
— Что-то случилось? — с замиранием сердца спросила Люсиль.
— Я спрашиваю себя, — начала мадам Анжелье, сцепив руки с такой силой, что молодая женщина заметила побелевшие косточки, — спрашиваю, зачем вы вышли замуж за моего Гастона?
У каждого человека своя манера сердиться, и она редко когда меняется. Старая госпожа Анжелье обычно изливала гнев едва слышным змеиным шепотом, но так прямо и откровенно она не обнаруживала его никогда, и Люсиль не столько обиделась, сколько огорчилась: она поняла, как глубоко страдала ее свекровь. Ей сразу вспомнилась черная кошечка: всегда притворно ласковая, она, мурлыкая, неожиданно выпускала когти, но однажды вцепилась в лицо кухарке — та утопила ее котят — и едва не оставила ее без глаз. Потом кошечка исчезла.
— Чем я провинилась? — кротким голосом осведомилась Люсиль.
— Как вы могли, здесь, в его доме, под окнами его кабинета, улыбаться немцу в то время, как ваш муж неведомо где, в плену, возможно, больной, замученный бесчеловечностью этих извергов?! Как вы могли вести с ним непринужденную беседу?! Чудовищно!
— Он спросил у меня разрешения спуститься в сад и набрать клубники. Отказать я не могла. Вы, наверное, забыли, что они здесь хозяева. Он может и без разрешения делать все, что захочет, — войти куда угодно без стука и даже выставить нас за дверь. Чтобы воспользоваться правами завоевателя, он надел белые перчатки, и я не могу порицать его за это. Мне кажется, он поступил правильно. Мы не на поле боя. В душе мы можем испытывать любые чувства, но почему хотя бы внешне не обращаться друг к другу с благожелательной любезностью? Наше положение постыдно и унизительно, так зачем его еще усугублять? Это было бы… неразумно, матушка! — воскликнула Люсиль с горячностью, удивившей ее самое.
— Разумно! — подхватила восклицание невестки старая мадам Анжелье. — Но, бедная моя девочка, именно это слово и подтверждает, что вы не любите своего мужа, никогда его не любили и теперь не сочувствуете ему! Неужели вы полагаете, что я могу обращаться к разуму? Я видеть не могу этого немца! Я выцарапал бы ему глаза! Хотела бы увидеть мертвым! Да, это несправедливо, бесчеловечно, не по — христиански, но я — мать! Я страдаю без своего ребенка и ненавижу тех, кто его у меня отнял! И если бы вы были настоящей женой моему сыну, вы бы не потерпели рядом с собой присутствия немца! Вы бы не побоялись показаться вульгарной, дурно воспитанной, странной. Вы должны были бы тут же встать и с извинением или без него покинуть сад. Боже мой! Одна его форма чего стоит! А сапоги! А белесые волосы! Голос! Пышущее здоровьем лицо! А мой дорогой сыночек!..
Голос ее прервался, из глаз хлынули слезы.
— Я вот еще что хотела сказать, матушка…
Гнев мадам Анжелье превратился в ярость.