— Так вот я себя спрашиваю, зачем вы вышли за Гастона! — чуть ли не закричала она. — Из-за денег! Из-за его земли! Вот из-за чего! Я больше в этом не сомневаюсь, но в таком случае…
— Неправда! И вы сами прекрасно знаете, что это неправда. Я вышла замуж, потому что была маленькой глупенькой девочкой. Папа сказал мне: «Он — славный мальчик и составит твое счастье!» Я даже подумать не могла, что на следующий день после свадьбы муж мне изменит с модисткой из Дижона.
— О чем вы? Что это еще за история?
— История моего замужества, — с горечью произнесла Люсиль. — В Дижоне сейчас живет женщина и вяжет свитер для Гастона, собирает для посылок лакомства, отправляет их и, вполне вероятно, пишет: «Я очень тоскую одна в нашей широкой постели, славный мой волчок!»
— Женщина, которая его любит, — прошептала старая мадам Анжелье, и ее лиловые губы стали чуть розовее, приобретя цвет увядшей гортензии, но она подобрала их в тонкую режущую нить.
«Свекровь охотно выставила бы меня вон и поселила вместо меня модистку», — подумала Люсиль и с коварством, которое не чуждо даже самым добросердечным женщинам, прибавила:
— Да, она действительно ему дорога, и даже очень. Достаточно посмотреть в его чековую книжку. Я убедилась в этом, найдя ее после отъезда Гастона.
— Она стоит ему денег?! — в ужасе вскричала мадам Анжелье-старшая.
— Да. Но мне это безразлично.
Обе женщины замолчали, и надолго. Привычные вечерние звуки стали слышнее: радио у соседей жалобно и пронзительно стрекотало — арабская музыка или кузнечики? Нет, Би-би-си из Лондона, заглушаемое помехами с враждебной станции, притаившейся где-то в ночи, — таинственное бормотанье затерявшегося в необозримых просторах источника, настойчиво пробивающегося сквозь шум, похожий на шелест дождя. В столовой зажгли старинную лампу — медь, тщательно отполированная стараниями многих поколений, утратила теплый розовый цвет, побледнела и теперь, будто луна, освещала стол и двух сидящих за ним женщин. А Люсиль уже упрекала себя.
«Какая муха меня укусила? — думала она с грустью. — Мне надо было выслушать ее и промолчать. Теперь она будет мучиться вдвое против прежнего. Искать оправданий для сына, мирить нас… Господи! Какая тоска!..»
Обед кончился, а мадам Анжелье-старшая так и не проронила ни слова. После обеда невестка и свекровь перешли из столовой в гостиную и только уселись в кресла, как кухарка доложила о госпоже де Монмор. Само собой разумеется, что не в обычае виконтессы было посещать городских буржуа, и к себе она их тоже не приглашала, как никогда не звала и своих фермеров, однако, нуждаясь в услугах, не чинилась и являлась прямо в дом с бесцеремонностью, свидетельствовавшей, что она — в самом деле высокородная. Являлась запросто, по-соседски, одетая не лучше горничной, в красной фетровой шляпке с фазаньим пером, явно видавшим виды. Для горожанок одеться получше, выходя «в люди», было так же естественно, как попросить на ферме стакан молока, поэтому нарочито уродливый наряд виконтессы оскорблял их до глубины души, делая очевидным то неподдельное к ним презрение, которое знатная дама выразила бы куда менее обидно, обойдись она с ними с церемонным высокомерием.
Говоря между собой, горожанки отмечали: «Виконтесса не гордая», но принимали ее с ледяной холодностью, подсознательно отвергая ее попытку, тоже подсознательную, выглядеть попроще.
Мадам де Монмор быстрыми шагами вошла в гостиную, сердечно поздоровалась с обеими хозяйками и не подумала извиниться, что пришла к ним в такой поздний час. Она взяла книгу Люсиль и прочитала вслух: Клодель, «Познание Востока».
— Но это же замечательно! Как хорошо, что вы любите серьезное чтение, — сказала она с ободряющей улыбкой, будто хвалила школьницу, желая без нажима поощрить ее интерес к французской истории.
Виконтесса наклонилась и подняла клубок шерсти, который выпал из рук мадам Анжелье-старшей. «Посмотрите, — казалось, говорила всем своим видом виконтесса, — я воспитана в уважении к старости, ни происхождение, ни образование, ни богатство для меня ничего не значат, мне внушают почтение седины».
Несмотря на любезности гостьи, мадам Анжелье-старшая едва наклонила голову, приветствуя ее, и едва разомкнула губы, указав на стул и приглашая сесть виконтессу. Ее молчание означало следующее: «Если вы думаете, что польстили мне своим посещением, то ошиблись. Может быть, мой прапрапрадедушка и был арендатором на землях де Монморов, но история эта давняя, и никто ее уже не помнит. Зато все знают, сколько гектаров земли ваш покойный свекор, нуждаясь в деньгах, продал моему покойному мужу; известно также всем, что ваш муж сумел остаться в стороне от военных действий, а мой сын попал в плен, и оказывать почтение страдающей матери — ваша обязанность». На вопросы виконтессы она отвечала очень тихо: нет, на здоровье она не жалуется и от сына получает весточки.
— И нет никакой надежды? — осведомилась мадам де Монмор, подразумевая «надежды, что ваш сын скоро вернется».
Анжелье-старшая подняла глаза к небу и отрицательно покачала головой.
— Как это печально, — вздохнула виконтесса. — До чего тяжело нам всем приходится!
Она сказала «нам всем» из особого чувства деликатности, которое заставляет нас в разговоре со страждущим делать вид, будто и мы страдаем от точно таких же бед (другое дело, что присущий нам эгоизм искажает самые лучшие намерения и мы простодушно жалуемся чахоточному: «Никто не поймет вас лучше меня, у меня и у самого насморк, и я третью неделю не могу от него избавиться»).
— Очень тяжело, мадам, — признала печальным шепотом и все с той же холодностью старшая Анжелье. — Как вам известно, нам составляет компанию, — с горькой усмешкой она указала на соседнюю комнату, — один из этих господ… И у вас, конечно, тоже кто-то из них нашел приют? — спросила она, прекрасно зная от городских сплетниц, что благодаря личным связям виконта замок освобожден от постоя.
Виконтесса не ответила на вопрос, зато сообщила негодующим тоном:
— Вы даже вообразить не можете, какие наглые они предъявили нам требования! Хотят, видите ли, ловить в нашем озере рыбу и кататься на лодках! Лучшие часы своей жизни я провожу у воды и теперь могу надеть траур по пропавшему лету.
— Они запретили вам проводить время на озере? Но это уж слишком! — воскликнула мадам Анжелье. Унижение, которому подвергли виконтессу де Монмор, покоробило даже ее.
— Нет, что вы! — возразила та. — Напротив, они вели себя в высшей степени учтиво и попросили меня указать часы, когда не будут меня беспокоить. Но я и подумать не могу, что увижу кого-нибудь из них в купальном костюме. Вы же знаете, они даже обедать садятся полуголые. Их разместили в школе, а завтраки и обеды у них во дворе, так вот за стол они усаживаются в каких-то плавках, с голыми ногами и грудью. Ставни в старших классах теперь совсем не открывают, потому что окна выходят во двор и подобное зрелище не для глаз юных девушек. Так они и мучаются в духоте в такую жару.
Госпожа де Монмор вздохнула: положение ее было совсем не просто. В начале войны она пламенела любовью к родине и ненавистью к немцам, правда, не оттого, что немцев ненавидела больше других чужаков — в ее глазах любые иноземцы заслуживали неприязни, недоверия и презрения, — но и патриотизм, и германофобию, как потом антисемитизм и преданность маршалу Петену, она воспринимала как некий театр, и сердце ее трепетало. В тридцать девятом году в школе она прочла перед больничными сестричками, горожанками и богатыми фермершами несколько лекций о психологии гитлеровцев, изображая всех без исключения немцев сумасшедшими, садистами и преступниками. После разгрома она не сдала своих позиций; гибкости и подвижности ума, необходимых для того, чтобы мгновенно сориентироваться и повернуться на сто восемьдесят градусов, у нее не было. В те времена она самолично печатала на машинке и распространяла в десятках экземпляров по деревням знаменитые предсказания святой Одили, обещавшей к концу 1941 года полное уничтожение немцев. Однако время шло, 1941 год кончился, а немцы не только никуда не исчезли, но и назначили виконта мэром городка, виконт, став официальным лицом, был вынужден разделять взгляды правительства и с этих пор стал склоняться к политике коллаборационизма, иначе говоря, сотрудничества с оккупантами. Вслед за мужем пришлось и мадам де Монмор, оценивая события, разбавлять свой уксус сладкой водичкой. В гостиной Анжелье она тоже вспомнила, что не вправе поощрять дурные чувства по отношению к победителям, тем более что и Иисус Христос заповедал нам любить врагов, и сказала уже совсем другим, сострадательным тоном: