— Впрочем, я понимаю, почему они одеваются так легко: у них очень тяжелые ученья. В конце концов, немцы такие же люди, как все остальные.

Но старшая Анжелье отказалась следовать за виконтессой по предложенной ей дорожке.

— Немцы — злодеи, и нас они ненавидят. Кто, как не они, заявили, что будут счастливы, когда заставят французов есть траву?

— Ужасно, — признала искренне оскорбленная виконтесса.

И поскольку политика сотрудничества существовала всего несколько месяцев, а нелюбовь к немцам уже больше века, мадам де Монмор инстинктивно вернулась к привычному и затверженному языку:

— Бедная наша родина… разграбленная, униженная, побежденная… А сколько семейных трагедий! Возьмите семью кузнеца — один из троих сыновей убит, второй в плену, третий пропал в Мерс-эль-Кебире. У Бераров Горных (по деревенскому обычаю она прибавила к фамилии фермеров еще и обозначение места, где они жили) муж попал в плен, а бедная жена от переутомления и тоски сошла с ума. Теперь на ферме работают старый дед и внучка тринадцати лет. У Клеманов хозяйка умерла от непосильной работы, и четырех малышей разобрали соседи. Кругом только и слышишь о всевозможных бедах. Несчастная наша Франция!

Старшая Анжелье, поджав бледные губы, вязала, согласно кивая головой. Однако обе они очень скоро оставили несчастья других и перешли к своим собственным, говоря о них с живостью и страстью, тогда как изначальная медлительная патетика соответствовала беседе о несчастьях ближних. Так школьник с важностью, почтением и скукой повествует о смерти Ипполита, которая нисколько его не трогает, и вдруг, как по мановению волшебства, его голос обретает настойчивую горячность: он жалуется учителю, что у него украли шарики.

— Это же стыд и позор платить за фунт масла двадцать семь франков, — говорила мадам Анжелье. — Ничего, кроме черного рынка, не существует. Понятно, что деревенским нужно выживать, но при этом…

— И не говорите! Яспрашиваю себя, сколько же стоят продукты в Париже? Те, у кого есть деньги, еще кое-как справятся, однако же есть на свете и бедняки, — заметила виконтесса, наслаждаясь благодетельным ощущением собственной доброты, показывая, что не забывает об обездоленных — чувство тем более приятное, что самой ей не грозила ничья жалость из-за ее огромного состояния. — О бедных никто никогда не подумает, — добавила она.

Однако от разговоров пора было переходить к делу, ради которого мадам де Монмор и пришла, а пришла она за зерном для своего птичьего двора, который славился на всю округу. В 1941 году французов обязали сдать все зерно и строго-настрого запретили кормить им домашнюю птицу, но ведь всем понятно, что «запрещено» не означает «нет больше никакой возможности», а всего-навсего: «с этим вопросом стало гораздо сложнее», а значит, «вопрос» зависит от тактичного умения договориться, везения и денег. Виконтесса написала небольшую статью в местную благонамеренную газету, в которой сотрудничал и господин кюре. Статья называлась «Все для маршала!» и начиналась так: «Скажем себе это и будем повторять без конца под каждой соломенной крышей, во время ночной бессонницы, у очага с тлеющими, подернутыми пеплом углями: «Француз, достойный быть французом, не кинет больше ни одного зерна своим курам, не скормит свинье ни одной картофелины; он бережно соберет овес и рожь, ячмень и рапс, и все политые потом плоды своего труда, все свои богатства совьет в венок, который украсит трехцветным бантом, символом патриотизма, и положит к ногам Почтенного Старца, вернувшего нам надежду!» Но, говоря о курятниках, где, по мнению виконтессы, отныне не должно было быть ни единого зернышка, она не имела в виду своих дорогих кур, гордость и предмет нежнейших забот, кур редчайших пород, удостоенных дипломами на сельскохозяйственных конкурсах как во Франции, так и за границей. Земли виконтессы относились к одним из самых плодородных во Франции, но она не обратилась с просьбой о зерне к своим арендаторам: пролетариям нельзя давать против себя никаких зацепок, они заставят тебя дорого заплатить за них. Мадам Анжелье — совсем другое дело, с ней всегда можно столковаться. И мадам Анжелье, глубоко вздыхая, сказала:

— Может, и наскребла бы… один или два мешка… А вы со своей стороны, мадам, через господина мэра помогли бы нам с углем. Хоть мы и не имеем на него права. Но…

Люсиль не мешала свекрови беседовать и отошла к окну. Ставни они еще не закрыли, окна столовой выходили на площадь. Напротив памятника погибшим, там, где тень погуще, стояла скамейка. Все вокруг, похоже, уже спало. А ночь была теплой — чудная весенняя ночь, полная серебряных звезд. В лунном свете тускло поблескивали крыши соседних домов — кузница, где старик оплакивал трех своих сыновей, домишко сапожника, убитого на войне, вместо которого работали, как умели, его бедная вдова и парнишка шестнадцати лет. «Если прислушаться, — думала Люсиль, — то в каждом низеньком темном тихом доме раздается плач. Но… кто его слышит?» Из потемок донеслись смех, шуршанье юбок. Затем мужчина, явно иностранец, спросил:

— Как это по-французски? Поцелуй? Да? Вот именно…

Вдалеке бродили тени, приглядевшись, можно было различить белую блузку, бант в распущенных волосах, блестящие сапоги, портупею. Часовой отмерял туда и обратно сто шагов вдоль фасада «объекта», приближаться к которому было запрещено под страхом смерти, а его товарищи не теряли свободного времени даром, пользуясь теплой весенней ночью. Два солдата в окружении целой группы девушек пели:

Trink'mal noch ein Tropfchen!
Ach! Suzanna… [7] —

и девушки потихоньку им подпевали.

Мадам Анжелье и виконтесса умолкли, и последние строки песни стали слышней.

— Кто же это поет в такой поздний час?

— Женщины вместе с немецкими солдатами.

— Ужас какой! — воскликнула виконтесса и даже вздрогнула от негодования и отвращения.

— Хотела бы я знать, кто эти бесстыдницы, и назвала бы их господину кюре. — Она наклонилась и принялась пристально вглядываться в темноту. — Нет, их не разглядишь. Среди дня никто бы из них не отважился… Ах, сударыни, вот оно — самое страшное. Есть француженки, которые позволяют себе гулять! Их братья, их мужья в плену, а они живут себе с немцами! Не могу понять, что в сердцах у таких женщин?! — воскликнула мадам де Монмор, имея для негодования множество причин: оскорбленный патриотизм, оскорбленное чувство приличия, обида из-за потраченных усилий (каждую субботу она читала лекции на тему «Настоящая девушка-христианка», собрала для крестьян библиотечку и время от времени собирала молодежь на познавательные и воспитательные фильмы вроде «День в Солемском аббатстве» или «От гусеницы к бабочке». Неужели ее старания пропали зря? И французская женщина предстанет перед миром в таком ужасном, отвратительном виде?!) и, наконец, присущий виконтессе темперамент — некоторые картины весьма возбуждали ее, но на успокоение ей рассчитывать не приходилось, ибо виконт вообще мало интересовался женщинами, а своей женой в особенности.

— Какой позор! — продолжала негодовать виконтесса.

— Скорее печаль, — сказала Люсиль, подумав о девушках, чья юность пропадает втуне: свои или убиты, или в плену. И место своих занимает враг. Да, это очень печально, но назавтра все об этом забудут. Потомки ничего не узнают об этом или обойдут молчанием из стыдливости.

Мадам Анжелье-старшая позвонила, пришла кухарка, закрыла ставни и окна, и в темноте остались песни, звуки поцелуев, нежное свеченье звезд, шаги завоевателей по мостовой и просьбы стосковавшейся по дождику жабы, обращенные к небу.

10

Немец раз или два встречал Люсиль в полутемной прихожей, она снимала с оленьего рога широкополую шляпу, в которой работала в саду, и медное блюдо, украшавшее стену как раз под вешалкой, слегка подрагивало. Похоже, немец поджидал, когда легкий звон нарушит тишину дома, отворял дверь и приходил Люсиль на помощь — подхватывал и сносил в сад ее корзинку, секатор, книгу, вышиванье, шезлонг. Она уже больше не вступала с жильцом в разговор, ограничиваясь благодарным кивком головы и принужденной улыбкой, словно бы чувствуя неотрывно следящий за ней даже сквозь закрытые ставни взгляд свекрови. Немец понял и перестал выходить, почти каждую ночь его полк отправлялся на маневры, и домой молодой человек возвращался во второй половине дня, часов около четырех, и запирался у себя в комнате вместе с собакой. Вечером, проходя по улице, Люсиль его видела иногда в кафе, он сидел один с книгой в руках и стаканом пива на столике. Он никогда не здоровался с ней, отворачивался, хмуря брови. Люсиль считала дни. «Он уезжает в понедельник, — думала она. — А после его возвращения, глядишь, и полк покинет город. Во всяком случае, он понял, что разговаривать я с ним больше не буду».

вернуться

7

Выпьем еще глоток, ах, Сюзанна (нем.).


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: