— Вы сами написали музыку? Это ваше произведение?

— Да! Я собирался стать музыкантом. Теперь не буду.

— Почему? Ведь война…

— Музыка весьма требовательная госпожа. Ее нельзя оставлять безнаказанно на четыре года, она уходит сама, когда ты хочешь к ней вернуться. О чем вы думаете? — спросил он, увидев, каким взглядом смотрит на него Люсиль.

— Думаю… думаю, что ни у кого нет права жертвовать во имя чего бы то ни было человеком, личностью… Я говорю о каждом из нас. У нас отняли все. Любовь, семью… Это чудовищно.

— Личное и общественное — таково главное противостояние нашего времени, не так ли? Война, вне всякого сомнения, — дело общее. Мы, немцы, живы духом общности в том же смысле, как пчелы живы духом улья. Духу общности мы обязаны всем — своей сутью, своей славой, особенностями, привязанностями… Но мы коснулись слишком суровых материй. Лучше послушайте, я сыграю вам сонату Скарлатти. Вы знаете ее?

— Нет. Скорее всего, не знаю…

А про себя она думала: «Личное и общественное! Господи, да это старо, как мир, ничего нового они не выдумали. Два миллиона французов, погибших в ту войну, тоже приняли смерть ради «духа улья». Они умерли… и двадцать пять лет спустя… Какая глупость! Какая тщета!.. Существуют законы, которые управляют судьбой ульев и судьбой народов, в этом все дело. И дух народа тоже породили неведомые нам законы, а может быть, прихоти, которых мы не замечаем.

Жаль, что прекрасный мир, в котором мы все живем, так нелепо устроен. Но у меня нет сомнения, что через пять лет, десять или двадцать главная, по мнению этого немца, проблема перестанет существовать, и ее заменит множество других. А вот музыка, журчанье дождевой воды, стекающей по стеклам, угрожающее скрипенье кедра в саду напротив, мирный вечер в военное время — никогда уже не исчезнут. Это и есть вечность…»

Он внезапно оборвал игру и, посмотрев на нее, спросил:

— Вы плачете? — Она поспешно отерла влажные от слез глаза. — Простите, музыка способна на бестактность. Моя напомнила вам о… об отсутствующем?

— Нет, что вы! — невольно призналась она. — Нет, нет, совсем не в этом дело…

Они замолчали. Он опустил крышку пианино.

— После войны я вернусь, мадам. Позвольте мне вернуться. Все несогласия между Францией и Германией забудутся… по крайней мере лет на пятнадцать. Вы откроете мне дверь и не узнаете, потому что я буду в штатском. И тогда я скажу: я… немецкий офицер, вспомнили? У нас теперь мир, счастье, свобода. И я вас увезу. Да, мы уедем вместе. И я покажу вам много разных стран. Я буду тогда известным композитором, а вы такой же красавицей…

— А что будет с вашей женой и моим мужем? — спросила она, силясь улыбнуться.

Он тихонько присвистнул:

— Кто может знать, что с ними будет! Да и с нами тоже. Но я говорю очень серьезно, мадам. Я вернусь.

— Поиграйте еще, — попросила она, немного помолчав.

— Нет, не буду. Слишком много музыки ist gefahrlich… опасно. А теперь побудьте светской дамой и пригласите меня выпить чашку чая.

— Во Франции нет больше чая, mein Herr. Я могу пригласить вас на бокал красного вина с бисквитом. Как вы на это смотрите?

— С восторгом. Только прошу вас, не зовите служанку. Позвольте мне помочь вам накрыть на стол. Скажите, где скатерти? В этом ящике? Позвольте мне выбрать самому, вы же знаете, до чего мы, немцы, бестактны. Я хотел бы вот эту розовую, нет, нет, белую с цветочками, вышитыми вами, не так ли?

— Мной.

— В остальном полагаюсь на вас.

— Очень рада, — рассмеялась она. — А где ваша собака? Что-то я ее больше не вижу.

— Собака уехала в отпуск. Вы же знаете, она принадлежит всему нашему полку, всем товарищам, один из них, Боннет, переводчик, на которого жаловался ваш деревенский знакомый, забрал ее с собой. Они поехали на три дня в Мюнхен, но новости по части нашей дислокации, думаю, заставят их вернуться.

— Кстати. Раз речь зашла о Боннете, вы с ним поговорили?

— Видите ли, мадам, мой друг Боннет — человек непростой. Если до поры до времени ухаживанье могло быть для него невинным развлечением, то в случае, если муж будет ему докучать, он способен начать ухаживать со страстью, с Schadenfreude, понимаете? Он даже может всерьез влюбиться, и если женщина не достаточно серьезна…

— Об этом не может быть и речи, — отрезала Люсиль.

— Она любит этого мужлана?

— Без всякого сомнения. И хотя здесь у нас находятся девушки, которые слишком многое позволяют вашим солдатам, не думайте, что все такие. Мадлен Лабари — честная женщина и настоящая француженка.

— Я вас понял, мадам, — сказал офицер и поклонился.

Он помог Люсиль отнести ломберный столик к окну, и Люсиль поставила на него стаканы старинного хрусталя с крупными гранями и такой же графин с позолоченной пробкой. Десертные тарелки времен Первой империи украшали военные сцены: Наполеон объезжает войска, бивуак гусаров на полянке, парад на Марсовом поле. Немца восхитили свежие, яркие краски.

— До чего хороша форма! И я бы не отказался от шитого золотом доломана, как у этого гусара.

— Попробуйте печенье, mein Herr! Оно домашнее.

Он поднял на нее глаза и улыбнулся:

— Вы когда-нибудь слышали о смерчах, которые бывают в южных морях, мадам? Они представляют собой кольцо, если только я правильно понял, по краям кольца бушует буря, зато в центре полный покой; ни птица, ни бабочка в сердце смерча не могут пострадать. Вокруг них все сметается с лица земли, а у бабочки не помнется и крылышко. Посмотрите на собственный дом. На нас, сидящих и пьющих красное вино с домашним печеньем, и подумайте о том, что сейчас происходит в мире.

— Я предпочитаю об этом не думать, — печально ответила Люсиль.

Но на сердце у нее почему-то было теплее, чем обычно. И двигалась она легко и ловко, а голос, свой собственный голос, слушала, будто чужой, — он звучал на несколько тонов ниже, бархатистый, вибрирующий… Нет, она не узнавала своего голоса. Но отраднее всего ей было уединение посреди враждебного дома, непривычная безопасность: никто ее не потревожит — ни почтальон, ни гости, ни телефон. Даже часы она забыла завести утром — вернувшись, мадам Анжелье непременно скажет: «Стоит мне уехать, и все в доме идет кувырком», — и они не могли испугать ее неожиданно важным и печальным звоном. Гроза повредила центральную электоросеть, и теперь вся страна на несколько часов лишилась и освещения, и радио. Радио молчит… какой же это отдых! Нет возможности поддаться искушению и лихорадочно ловить Париж, потом Лондон, Берлин, Бостон, водя стрелкой по едва освещенной шкале. Сейчас не услышишь проклятых невидимых голосов, мрачно вещающих о потопленных кораблях, разбившихся самолетах, разрушенных городах, сообщающих, сколько человек уже убито, обещающих новые битвы. Блаженное неведенье… До самого вечера тишина, неспешно текущее время, собеседник, легкое душистое вино, музыка, блаженство…

13

Спустя месяц в такой же дождливый день, какой был, когда Люсиль сидела в столовой вдвоем с немцем, Марта объявила старшей и младшей Анжелье, что их спрашивают, после чего ввела в гостиную три фигуры в длинных черных плащах, черных шляпках и траурных вуалях и усадила в ожидании хозяек. Благодаря черному крепу, закрывавшему их от макушки и до пят, гостьи находились словно бы в недосягаемом погребальном склепе. В дом Анжелье редко кто приходил, и кухарка так растревожилась, что позабыла избавить вошедших от зонтиков, поэтому все трое уселись в гостиной, поставив полураскрытые зонты перед собой, и в эти чаши стекали по вуалям последние капли дождя, делая их похожими на плакальщиц, что точат слезы в каменные урны на могильных памятниках героям. Мадам Анжелье с порога гостиной внимательно пригляделась к сидящим и наконец с изумлением сказала:

— Да это же дамы Перрен!

Семейство Перрен (владельцы прекрасного сада, разоренного немцами) было «украшением своего края». Мадам Анжелье испытывала по отношению к тем, кто носил фамилию Перрен, чувства, какие испытывают члены одного королевского дома к членам другого: уверенность и покой, оттого что они люди одного круга и одних взглядов; безусловно, временные разногласия могли развести и их, но связь их пребывала прочной и неразрывной, и вопреки любым войнам и любым выходкам министров они оставались единым целым — если трон в Испании колебался, то колебался он и в Швеции. Когда нотариус из Мулена сбежал с деньгами и Перрены лишились девяноста тысяч франков, Анжелье содрогнулись от ужаса. Когда мадам Анжелье за бесценок получила землю, которая «всегда принадлежала Монморам», Перрены торжествовали. И это чувство сословного родства не шло ни в какое сравнение с тем скудным уважением, которое буржуа питали к аристократам Монморам.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: