С самой искренней почтительностью мадам Анжелье попросила мадам Перрен не беспокоиться, когда та при виде нее слегка приподнялась со своего места. Если в дом Анжелье входила госпожа де Монмор, хозяйка всегда испытывала досадное чувство неловкости, но относительно мадам Перрен у нее не было сомнений — та одобряла в ее доме все: и фальшивый камин, и запах погреба, и прикрытые ставни, и чехлы на мебели, и оливковые с серебряными пальмовыми ветвями обои. Приличия они тоже понимали одинаково: угощение — графин оранжада и несколько засохших печеньиц — гостья не сочтет ни жалким, ни неподобающим. Мадам Перрен увидит в нем лишнее подтверждение богатства дома Анжелье, потому как чем ты богаче, тем бережливее; гостья угадает в нем свое собственное пристрастие к экономии, свою приверженность к аскетизму, свойственные всей французской буржуазии, что черпает радость в тайных лишениях.
Мадам Перрен рассказала о героической гибели сына — его убили немцы в Нормандии, начав наступление; теперь она получила разрешение побывать на его могиле. И долго — долго жаловалась на дороговизну путешествия, и мадам Анжелье очень хорошо ее понимала. Материнская любовь и деньги — это совершенно разные вещи. Перрены жили сейчас в Лионе.
— Голод в городе страшный. Я видела, продают ворон по пятнадцати франков за штуку. Матери кормят детей вороньим бульоном. И не подумайте, что я говорю о работягах. Нет, сударыня! Речь идет о людях таких, как вы и я.
Мадам Анжелье горестно вздохнула; она представила себе людей своего круга, своих родственников, которые делят ворону на обед. Картина таила в себе что-то чудовищное и оскорбительное (впрочем, если бы ворон ели простые рабочие, дело ограничилось бы одной-единственной фразой: «Ах, бедняги!»).
— Но вы, по крайней мере, свободны! В вашем доме не живут немцы, а у нас живет. Офицер! Да, мадам, в этом самом доме, за этой самой стеной, — произнесла госпожа Анжелье, показав на оливковую стену с серебряными пальмовыми ветвями.
— Мы знаем об этом, — сказала мадам Перрен не без замешательства. — Мы узнали об этом от жены нотариуса. Она последняя переходила демаркационную линию. Именно по этому поводу мы к вам и пришли.
Все взгляды невольно обратились к Люсиль.
— Объяснитесь, сударыни, — холодно предложила мадам Анжелье-старшая.
— Нам говорили, что офицер ведет себя исключительно корректно.
— Да, так оно и есть.
— Люди видели, и не раз, что он говорит с вами с исключительной вежливостью, не так ли?
— Со мной он не говорит, — высокомерно сообщила мадам Анжелье. — Я бы этого не потерпела. Признаю, что подобное поведение неразумно (на слове «неразумно» она сделала ударение), мне на это уже указали, но я мать военнопленного и в этом качестве за все золото мира не могу не видеть в каждом из этих господ смертельного врага. Но есть люди более… как бы это выразиться?., более гибкие, более, возможно, реалистичные… к ним, в частности, принадлежит моя невестка…
— Да, я отвечаю нашему постояльцу, когда он ко мне обращается, — подтвердила Люсиль.
— И вы правы, тысячу раз правы! — воскликнула мадам Перрен. — И на вас, дорогая крошка, все мои надежды! Речь идет о нашем бедном доме. Он разорен, не так ли?
— Я видела только сад… сквозь решетку…
— Дорогое дитя мое, не могли бы вы помочь нам вернуть кое-какие вещи, которые там находятся и для нас особенно дороги?
— Я, сударыня? Но каким образом?
— Не отказывайте. Речь идет о том, чтобы пойти к этим господам и походатайствовать за нас. Я нисколько не сомневаюсь, что все может быть разбито, сожжено, но надеюсь, что вандализм имеет свои пределы и можно получить портреты, семейные письма или кое-что из мебели, имеющее ценность лишь как память.
— Мадам, обратитесь сами к немцам, которые занимают дом и…
— Никогда, — ответила мадам Перрен, выпрямляясь во весь рост. — Никогда я не переступлю порога собственного дома, раз его занял враг. Это вопрос самоуважения и… чувств. Они убили моего сына, мальчика, который поступил в Политехнический в шестерке первых. Сегодня я с дочерьми переночую в номере гостиницы «Для путешественников». А завтра, если вы сможете, постарайтесь разыскать для нас кое-какие вещицы, я дам вам список и буду вечно вам благодарна. Если я окажусь лицом к лицу с немцем — я-то себя знаю! — могу запеть даже «Марсельезу», — сказала мадам Перрен, и голос у нее угрожающе завибрировал, — и меня отправят в какой-нибудь прусский лагерь. Нет, это не будет для меня бесчестьем, но у меня дочери. Я должна беречь себя для семьи. И я прошу вас, бесценная Люсиль, сделать для меня, что возможно.
— Вот список, — сказала младшая дочь госпожи Перрен.
Она развернула листок бумаги и прочитала: «Фарфоровый тазик и кувшин для воды с нашим вензелем, украшенные бабочками; корзинка для салата; чайный сервиз белый с золотом из 28 предметов, у сахарницы потеряна крышечка; два дедушкиных портрета: 1. на коленях кормилицы, 2. на смертном ложе; оленьи рога из прихожей, память о моем дяде Адольфе; бабулина тарелочка для каши (фарфоровая с позолоченным серебром); папина запасная вставная челюсть, он забыл ее в туалетной; черное с розовым канапе из гостиной. В левом ящике письменного стола (ключ прилагаю): страничка первых прописей моего брата; письма папы к маме из госпиталя, когда он находился на излечении в Вителе в 1924 году (письма перевязаны розовой шелковой ленточкой); все наши портреты».
Читала она в гробовом молчании. Мадам Перрен под своей вуалью тихо плакала.
— Тяжело, очень тяжело лишаться реликвий, которыми так дорожишь. Я прошу вас, дорогая Люсиль, не пожалейте усилий. Будьте красноречивы, ловки…
Люсиль посмотрела на свекровь.
— Этот… военный, — начала мадам Анжелье с трудом размыкая губы, — еще не вернулся. Сегодня вечером вы его не увидите, Люсиль, но завтра утром вы можете обратиться к нему и попросить помочь.
— Обещаю. Сделаю непременно.
Мадам Перрен привлекла Люсиль к себе и обняла руками в черных перчатках.
— Спасибо, спасибо, дорогое дитя мое! А теперь мы пойдем.
— Только после того, как немного освежитесь, — сказала госпожа Анжелье.
— Нам так не хочется доставлять вам беспокойство!
— Вы шутите…
Они тихо, благовоспитанно заворковали, сидя вокруг графина с оранжадом и тарелкой с печеньем, которые принесла Марта. Немного успокоившись, дамы заговорили о войне. Они сомневались в победе немцев, но не желали победы и англичанам. Им хотелось, чтобы побеждены были все. Во всех бедах они винили завладевшее народом стремление к хорошей жизни. Затем разговор от общих тем перешел к частным. Мадам Перрен и мадам Анжелье заговорили о своих болезнях. Мадам Перрен долго рассказывала о своем последнем приступе ревматизма, мадам Анжелье слушала с нетерпением и, как только собеседница приостановилась, чтобы перевести дух и продолжить, быстро сказала: «Вот и у меня тоже» — и принялась рассказывать о своем приступе ревматизма.
Дочери госпожи Перрен благовоспитанно откусывали от своих печеньиц. За окнами лил дождь.
На следующее утро дождь перестал. Солнце осветило теплую, влажную, счастливую землю. Люсиль спала мало и с раннего утра сидела на скамейке в саду, дожидаясь немца. Как только он вышел из дома, она подошла к нему и протянула ему список. Оба они чувствовали на себе глаза старой госпожи Анжелье, кухарки Марты, не говоря уж о соседях, которые наблюдали из-за закрытых ставен за стоящей посреди аллеи парой.
— Будьте добры, проводите меня до дома ваших знакомых, — попросил немец, — и я постараюсь найти при вас все те вещи, которые они просят; но надо сказать, что много кто из наших останавливался в этом брошенном хозяевами доме, так что он может быть в весьма плачевном состоянии. Впрочем, посмотрим…
Они прошли через весь город рядом, обменявшись двумя-тремя словами.
На перекрестке возле гостиницы «Для путешественников» Люсиль заметила черную вуаль госпожи Перрен. На Люсиль и ее спутника прохожие смотрели с любопытством, в их улыбках было что-то заговорщицкое, и витала даже тень одобрения. Все знали, что она идет отбирать у врага пусть малую, но толику награбленного (в виде вставной челюсти, фарфорового умывального таза и других имеющих лишь сентиментальное значение вещей). Старушка, которая без смертельного ужаса не могла смотреть на немецкую форму, тем не менее подошла к Люсиль и вполголоса ей сказала: