— Бедный ребенок. Твои родители правда в разводе? — спросила милая тетя.
Виктор недоумевал. Папа переехал на другую квартиру, поближе к работе. Чтобы не ездить каждый день в такую даль, сказала мама, и он ей поверил. Развод? Бедный ребенок? Он промолчал.
— Теперь тебе надо хорошенько молиться!
Это был городской детский сад. Венской общины. «Красной Вены». Там сновали милые тетии заставляли детей молиться. До каких лет Виктору нужно дожить, чтобы при мысли об этом не испытывать страстного желания швырять бомбы? До сорока четырех? Нет, с такими порывами покончено, теперь все иначе. Хотя он и онемел на миг, услышав, что девочка, которая вместе с ним готова была швырять бомбы, ныне замужем за учителем религии.
Его так упорно заставляли молиться, что в конце концов он наотрез отказался ходить в этот детский сад. Остальные дети играли, а он должен был молиться. И после обеда, когда всем полагалось спать — заснуть вообще-то очень непросто, — он должен был лежать на спине, молитвенно сложив руки на груди. Засыпать словно на катафалке. Слова «катафалк» он тогда еще не знал, но воспоминания об этих случаях были так ярки, что, узнав это слово, он тотчас же подумал о них.
Мама не могла сидеть при нем дома, ей пришлось снова идти работать. Виктор цеплялся за нее, цеплялся за ножки столов, стульев, кроватей, за дверные ручки, за краны и цветочные горшки. Мне надо на работу. Возьми меня с собой. Нельзя. Так нельзя, и так нельзя, и так тоже нельзя. В конце концов дедушка с бабушкой, папины родители, согласились присмотреть за Виктором. Временно. Все равно ему скоро в школу.
Дед с бабушкой были старые и, по-видимому, уже не работали. Конечно же Виктор заблуждался. Скорее всего, он весьма долгое время сопровождал деда на работу, не замечая, что тот вовсе не праздно гранит мостовую. С другой стороны, дед в самом деле праздно гранил мостовую. Но в этом заключалась его работа.
Наперекор всему дед пережил гитлеровскую диктатуру и после ее краха решил наконец-то пожить. Вопрос «на что жить?», надо полагать, казался ему сущим пустяком, раньше-то он жил яко благ, яко наг, яко нет ничего — и уцелел. Он потребовал компенсации, не от властей, не от какого-либо ведомства, а прямиком от самой судьбы. Решил в конце концов заняться именно тем, что любил больше всего, — сидеть в кофейне.
Как на это жить? Судьба рассмотрела его ходатайство без бюрократических проволочек. Он устроился агентом в кофейную фирму, и задача его сводилась к тому, чтобы ходить из одной кофейни в другую и спрашивать, сколько килограммов кофе надобно доставить на следующей неделе и не пора ли пополнить запас бумажных салфеток и кусочков рафинада в обертках с логотипом кофейной фирмы. Ежедневно он наведывался в четыре-пять кофеен, в одной читал газеты, в другой наблюдал за игрой в карты, в третьей сам играл в бильярд. Повсюду он знал завсегдатаев и был единственным завсегдатаем всех кофеен сразу. Он спорил о политике и футболе и, хотя в театры не ходил, знал все театральные постановки в Вене — исключительно по разговорам в кафе. Перед уходом в другую кофейню он забирал заказы для своей фирмы. А когда около пяти вечера возвращался домой, прямо с порога, не снимая пальто, говорил жене:
— Утомительный выдался денек! Пойдем-ка, Долли, в кафе!
Виктору больше нравилось сопровождать деда, чем сидеть дома при бабушке. Она упорно разговаривала не с ним, а только о нем. Дед называл его Викки, бабушка — «ребенок». Если он что-нибудь у нее просил, то не слышал в ответ «У меня этого нет» или «К сожалению, Виктор, нам это не по карману». Она говорила: «Откуда у ребенка такие запросы?»
Виктор привык, что большие в восторге от того, что он есть, что он существует. Раньше, когда они приезжали в гости, так было и у дедушки с бабушкой. «Викки, золотце мое!» (дед). «Это не ребенок, это солнечный луч!» (бабушка). Но теперь, живя у них, мальчик чувствовал себя посторонним, помехой в несложной, однако всеобъемлющей системе ритуалов, которые повторялись изо дня в день, без изменений. Пока они были для него незнакомыми и загадочными, Виктор не смел задавать вопросы, а привыкнув, тем более не смел ничего ставить под вопрос. Завтрак: бабушка спрашивала деда, что ему приготовить.
— Долли, ну что ты спрашиваешь? Ты же знаешь!
И каждый раз бабушка с возмущенной миной на лице уходила на кухню, бросала на сковородку ветчину, заливала яйцом — ветчина и яйца в доме никогда не переводились — и в конце концов шваркала на стол перед дедом тарелку, со словами:
— Вот тебе твоя фаршированная рыба!
Один-единственный раз Виктор спросил, нельзя ли и ему фаршированной рыбы. «Где ребенок этому научился?» Больше Виктор никогда не спрашивал. Он получил хлеб с маслом и две четвертушки очищенного яблока, без сердцевины. Почему яичница с ветчиной называлась фаршированной рыбой, мальчик тоже не спрашивал. Все здесь было ненормально, но именно это и считалось нормальным. Ветчина вдруг опять называлась ветчиной — когда дедушка ее не ел.
— Почему ты не ешь, Рихард?
— Остыло уже!
— Ах вот как? Значит, холоднуюветчину есть нельзя?
Очень скоро Виктор наизусть знал все диалоги пьесы, которую дед с бабушкой каждый день разыгрывали вновь, и после каждой реплики мог бы вслух подсказать следующую. Проделал он это один-единственный раз.
— …остыло уже! — Дед.
— Ах вот как? Значит, холоднуюветчину есть нельзя? — Виктор.
— Кто спрашивал этого ребенка? — Бабушка.
Виктор был мальчик худенький, очень непоседливый. Но ему пришлось научиться часами сидеть на одном месте. За едой. В те дни, когда он оставался дома с бабушкой. В таких случаях двигались только ножницы — если он получал картинки для вырезания. Крепости, дворцы, крестьянские усадьбы, самолеты, корабли — мастери себе целый мир, только сиди спокойно. Ему больше нравилось сопровождать деда, ведь тогда можно вприпрыжку бежать рядом, из одной кофейни в другую. Опять же и в кофейне посидеть хорошо, дед и внук довольные смотрели друг на друга, и дед говорил:
— Ну, Викки, твой старый дедушка по-прежнему легок на ногу, верно?
А потом, когда бабушка шла с ними, вечер завершался благополучно, если Виктору на протяжении нескончаемой партии бриджа в кафе «Монополь» не приходилось слышать фразу: «Неужели этот ребенок не может посидеть спокойно? Раньше такого не бывало!»
Он сидел и смотрел во все глаза. Но ничего не видел. Будто глядел на мир сквозь матовое стекло.
Потом он снова водворился у матери. Пришла пора идти в школу.
— Очень послушный ребенок. Ты можешь им гордиться!
— Наш Викки — сущее сокровище!
Первая травля свинейедва не осталась единственной. На следующий день дети вновь собрались вместе, словно в похмелье после пережитого опьянения властью. Спонтанное возбуждение, которое Фернанду сумел вызвать походя оброненным подозрением, неповторимо. В их вымученной браваде сквозили сомнения и страх.
О Жозе, Жозе Пинъейру! — снова и снова выкрикивал Фернанду, ему не терпелось тотчас припустить бегом, устроить травлю и сцапать его. А вдруг подозрение опять не подтвердится? Сколько раз они смогут безнаказанно снимать штаны с детей-христиан? Вдобавок у Жозе вроде бы есть два сильных старших брата? Даже столкнувшись с одиночкой, который в противоположность Паулу стал бы обороняться, эта шайка бросилась бы врассыпную.
И ведь именно он, толстяк, попутчик, сумел соединить нетерпеливую одержимость Фернанду и упорные опасения остальных в систему, которая в итоге позволила им растянуть травлю свинейна много месяцев и вести ее с неослабным рвением, непоколебимо, без страха перед наказаниями и репрессиями.
— Если мы будем совершенно точно знать, — сказал Мане, — что все Пиньейру тайные иудеи, то, захоти мы найти у Жозе последнее доказательство, его братья ничего сделать не смогут. Всеобщее негодование обрушится на них прежде, чем они надумают с нами расправиться. Стало быть, нам необходимо обеспечить себе полную уверенность. Но каким образом? Так вот…