— Ну вот, пожалуйста. И это тоже.
— Что?
— И это тоже ничуть не изменилось. Ты и раньше отпускал банальные шутки. На чем бишь мы остановились? На снах. Почему ты спросил?
— О чем?
— О снах. Почему ты спросил, не бывает ли у меня повторяющихся…
— Ах да. Хочешь убежать и не можешь. Ты сказала, это нормально. Но каков был контекст, я имею в виду… Бутылочку минеральной, будьте добры, принесите бутылочку минеральной! — крикнул он вдогонку официанту, после чего продолжил: — Какова была обстановка в этих снах, когда ты хотела убежать и не могла?
— Ну, например, мне снилось, будто я стою посреди улицы и прямо на меня едет машина, а я вдруг не могу пошевелиться, машина все ближе, ближе, и еще: кругом темнота, я знаю, что шофер меня не видит, и хочу убежать, но не могу. Или я иду по лужайке, вернее по косогору, и вдруг откуда-то сверху катится валун, громадный такой, круглый, опять же прямо на меня, я хочу увернуться, и сперва это даже удается, но валун вдруг меняет направление и снова катится прямо на меня, грозит раздавить, а я вдруг цепенею, стою как вкопанная!
— Но тебе когда-нибудь снилось, что ты словно парализована, потому что угроза вполне конкретна…
— Так ведь и это вполне конкретно!
— Да, но я имею в виду реалистично, как бывает исторически, на самом деле…
— Что-что?
Виктор выпил стакан воды и попробовал начать еще раз:
— Например, кто-то приходит за тобой, хочет забрать и…
— Кому надо меня забирать?
— Так вот, ребенком я снова и снова видел во сне, что кто-то приходит забрать меня, вернее нас — маму и меня. Отец, как ни странно, никогда в этих снах не появлялся. Сперва я слышал, как вверх по лестнице топочут сапоги. Понятия не имею, откуда я знал, что это мужчины в сапогах, просто знал, и всё. Потом раздается стук в дверь, громкий, бесцеремонный, слово ее вот-вот вышибут ногой. Мы с мамой подбегаем к окну, смотрим на улицу. Там темно, но мы различаем у дома мужчин в длинных кожаных пальто. Мчимся в комнату, выходящую во двор, опять глядим в окно. Во дворе тоже стоят эти люди. Гестаповцы. Понятия не имею, откуда я это знал, но тем не менее знал. Нацисты пришли за нами. В дверь дубасят, уже со всей силы, пытаются высадить ее. Мне все время, а сейчас тем более хотелось убежать, убежать куда угодно и скрыться, но я не мог. Пытался оторвать ноги от пола, только не мог ими пошевелить, разве что так медленно, что на один шаг потребовались бы минуты. Вот что я имею в виду. Подобные вещи когда-то происходили на самом деле, а твой огромный валун…
— История с валуном — эпизод какого-то телесериала. Должно быть, я его видела, а во сне переосмыслила. И…
— У вас тогда еще не было телевизора!
— У нас телевизор появился очень рано. К тому же я не помню в точности, когда это было. А ты наверняка слышал историю, которую рассказывали в семье.
— У вас в семье говорили о временах нацизма?
— Нет.
— То-то и оно. У нас тоже. Никогда. Так что дома я определенно ничего подслушать не мог. Но во сне все было ярко, пластично, конкретно, как наяву, и…
— И как ты это объясняешь?
— Я пережил это наяву!
— Не может быть. Мы же все с пятьдесят пятого.
— Раньше. Я был маленьким еврейским мальчиком, и нас забрали, я погиб.
— Ты шутишь.
— А после освобождения я родился снова. Иначе откуда в моих снах такие яркие, конкретные образы, хотя…
— Виктор, ты рехнулся! Все-таки ты слышал какие-то рассказы. Можно ли верить этому всерьез?!
— Гундль! Можно подумать, именно ты разбираешься в вере…
— Хильдегунда! Очень даже разбираюсь. Мой муж преподает религию.
— Что? Но… вот, значит, как. Ты замужем за… пастором? Неужели правда?
— Нет. Он католик.
— Так не бывает, им же запрещено жениться! Что ты мне тут…
— Виктор! Я не сказала — священник. Без сана, без воротничка и прочего. Что с тобой? Я сказала: преподает религию.
— Да ну? Я бы с удовольствием наставил ему рога!
— Виктор!
Некоторое время он еще изнурял себя беготней, бегать и убегать было все труднее, потому что спал он слишком мало. И в конце концов доверился матери? Определенно не отцу, но, может быть, матери? Рассказал ей про свой сон? А она объяснила, что такие вещи происходили на самом деле? Что он, вероятно, подслушал какой-то разговор и в своем воображении… нет. Так кто же сказал ему, что это давние истории и никогда еще в этом городе, где они теперь… нет. Или он просто вдруг — не расспрашивая ни мать, ни кого другого — заметил, что женщина во сне никак не могла быть его матерью? Она ходила с непокрытой головой, а его мать всегда носила платок. И широкая, неуклюжая фигура матери ничем не напоминала ту стройную, проворную женщину, которая во сне оттаскивала его от окна. Окно. Собственно, какое это было окно? Дом во сне был чужой, не родительский. Кто сказал ему, что увиденное во сне на самом деле уже случилось? Друзья? Может, Фернанду? Нет, точно не он. Он бы не смог играть в травлю свиней,если б обнаружил взаимосвязь.
Подобные истории существовали. О них говорили. Пытались объяснить, успокоить. Но одновременно они не существовали. О них не говорили открыто. Помалкивали. Туманные слова, жесты, интонации, настроения подтолкнули его к фантазиям, властным и упоительным в играх с Фернанду, испуганным во сне. Собственная фантазия превосходила его разумение. Если тот дом вовсе не родительский и мать не мать, то спросил ли он себя, что все это значит? Видел ли он жизнь других людей, катастрофу, которая случилась в прошлом или, что опять-таки вполне возможно, случится в будущем? Все это превосходило фантазию ребенка по имени Мануэл, провидца, и в конечном счете должно было, ускользая, оставить его внизу, на почве будничной жизни, хорошо знакомой и тем не менее довольно загадочной.
Он закрывал глаза, хотя и не мог заснуть. В итоге все-таки засыпал. Делал то, что велел отец. Даже если совершенно ничего не понимал.
В определенные вечера зажигали две свечи, которые горящими ставили в шкаф, — так надо. Спрятанный свет. Никто не мог его видеть, ни прохожий, заглянувший в окно, ни нежданный гость. Так полагалось. Почему-то. Он и сам, проснувшись, забывал, что со вчерашнего вечера в шкафу горели свечи. Может, успели уже погаснуть.
Печь топили так, что она раскалялась чуть не докрасна, дрова все подкладывали и подкладывали, потом резко убавляли доступ воздуха, чтобы жар держался как можно дольше. На следующий день не стряпали, но жар в печи сохранялся.
Домашние сидели все вместе, не шевелясь. Выглядело это торжественно, хотя для благоговейной торжественности в помещении было слишком жарко. Мальчуган взмок, еще когда бежал домой. А теперь продолжал обливаться потом. Вроде бы нормально. Однако что-то говорило ему: нет, не нормально. Он не мог себе представить, чтобы в других семьях обстояло так же. Хотя бы потому, что, не в пример ему самому, друзья его с заходом солнца не выказывали спешки, ничто не заставляло их сломя голову мчаться домой. Только он об этом не задумывался. Отец у него странный. Так ведь и другие отцы тоже странные. Может, нормальное вообще не существует! Или же нормально именно то, что ничего нормального не существует. К примеру, отец Педру. Вечно кидался чем ни попадя. Особенно охотно — связкой ключей, в сына. Но ни разу в меня не попал, с ухмылкой сказал ему Педру. Бедняга. Не потому, что отец у него чудной, а потому, что походил на мышь. Особенно когда ухмылялся. Он представлял себе, как Педру, словно мышь, шныряет по дому, а отец бросает в него связку ключей. Это нормально?
Всех воспитательниц в детском саду звали милая тетя.Но одна милая тетязлая, рассказывал дома Виктор. Мама ужасно смеялась. С тех пор как отец ушел, она просто обожала до слез смеяться над Викторовыми словечками. При нем повторяла другим его оригинальные замечания, и все смеялись. Тут он вправду проявил оригинальность: у него возникли подозрения. Может, у больших все действительно как-то не так? Он не шутил, а им смешно? Он чувствовал, шутки кончились, прежняя непринужденность исчезла. Если родители разговаривали друг с другом, то серьезно, а если он что-то говорил, серьезно, вовсе не в шутку, то мама смеялась. Виктор решил молчать.