Там, где он находился, царила мертвая тишина. Но царить ей осталось недолго. Через считанные минуты в этом здании, в этом коридоре будет кромешный ад, чьи пламена он уже видел за окном. Из-за сильного жара ярко разгоревшихся костров те, что стояли в непосредственной близости от них, стремились отступить подальше, тогда как любопытные из задних рядов, где немыслимый жар пока не чувствовался, напирали, рвались поближе. Множество верховых, карет и портшезов еще больше затрудняли, а то и вовсе пресекали любую попытку маневра в этой плотно сбитой массе. Народ чуть что впадал в панику, возникала сумятица. Лошади с испугу шарахались, сминали людей, всадники резко натягивали поводья, чтобы повернуть коней, те падали, увлекая за собой наземь и придавливая рядом стоящих. Брошенные носильщиками портшезы опрокидывались, беспомощные седоки, кое-как выбравшись оттуда, встать не могли, и толпа затаптывала их ногами. Младенцы умирали на руках у матерей, от несчетных ударов и тычков. Мостовая была усеяна обрывками одежды и башмаками, люди все время спотыкались о них, что кончалось смертью или тяжелыми увечьями. Скоро Ошпитал-Реал гудел криками боли, мольбами о помощи и стонами, коридор смерти наполнился трупами, которые сносили сюда на носилках, в одеялах, на деревянных тележках, — Гашпар Родригиш стоял у окна, смотрел на горящие костры. Все началось сызнова, крики, тумаки, он обернулся, увидел, что происходит, однако был теперь в полном сознании. И стал пробиваться к выходу. Другого выбора нет, других идей тоже, он проталкивался по коридору, мимо мертвых и раненых, помощников и санитаров, выбрался в бранчливую уличную суматоху, которая на сей раз увлекла его в нужную сторону.
— Мальчик у вас. Здоровенький, крепкий.
— Кто же вас известил, дона Тереза?
— Эштрела за мной пришла. Боже милосердный, ну и вид у вас! Что случилось?
— Эштрела?
Повитуха протянула ему сына, Гашпар Родригиш взял его на руки, бросил взгляд на жену и Эштрелу, которая, свернувшись калачиком, спала рядом с матерью.
Самуил, сказал отец, мы назовем мальчика Самуил. Провидец. Он закрыл ставни. Мане появился на свет, а отец понял: им надо уезжать.
Позднее, рассказывая про этот день и обстоятельства рождения Мане, Гашпар Родригиш обычно говорил:
— Я ... — и, немного помолчав, продолжал: — Да, пятого декабря лета тысяча шестьсот четвертого в Ошпитал-Реал я заново родился на свет!
Уже спустя несколько дней начали сворачивать хозяйство и покупателя на лавку нашли. Продажная цена была много ниже реальной стоимости, но Гашпар Родригиш не хотел ждать. Решил вернуться в родной городок Вила-душ-Комесуш, подальше от политического центра и от инквизиции. Взяв с собой Эштрелу, он пошел в cartorioзаверить купчую. На площади Ампла они увидели, что с той стороны, где были костры, из-за огня и затяжного жара платаны посреди зимы выгнали почки и зацвели. Люди останавливались перед ними, осеняли себя крестным знамением. Когда запалили костры, Великий инквизитор чин чином процитировал Евангелие от Иоанна, стих шестой из главы пятнадцатой: «Кто не пребудет во Мне, извергнется вон, как ветвь, и засохнет; а такие ветви собирают и бросают в огонь, и они сгорают». А сейчас сухие деревья тянули ветви со свежими побегами и цветами к огромным остаткам костров, на которых сожгли людей.
Гашпар Родригиш хотел поскорее увести дочку, но Эштрела выдернула руку из ладони отца. Не желала неуклюже ковылять рядом с отцом на своих коротеньких ножках, спотыкаясь на каждом шагу. Серьезная, степенная, она медленно продолжила путь, точь-в-точь маленькая взрослая. Отец тяжело дышал, горло перехватывало от беспокойства. Они поднялись к Шиаду, а закончив дела, Гашпар Родригиш решил пройти на Мирадору, расположенную неподалеку смотровую террасу. В свое время, когда приехал в Лиссабон, именно отсюда он с надеждой впервые окинул взглядом город, от нижней его части до крепости и квартала Алфама. Солнце уже склонялось к закату, когда они с Эштрелой добрались до этой террасы, где глазу открывался чудесный вид. Внезапно окна домов на крепостном холме вспыхнули красным, будто загорелись, белые фасады порозовели, запылали, потом алый шар солнца канул в устье Тежу, весь город на миг словно раскалился добела и сразу же стал пепельно-серым, потух в наступающей темноте.
В день рождения Мане у Эштрелы первый раз проявился ее особенный дар — она умела читать чужие мысли, мысли взрослых. Сейчас, стоя рядом с рыхлым, запыхавшимся отцом, который не находил слов, она надвинула платок поглубже на лоб и сказала:
— Да, этот город горит, сеньор, надо нам уезжать отсюда.
— Ты была тогда в таком восторге, что…
— Что-что?
— В восторге! Ты, говорю, была тогда в таком восторге от Португалии, что…
— Ну да.
— …что после даже учила португальский.
— Что?
— Португальский учила. — Он же знал: на таком расстоянии разговаривать невозможно. — Ты рассказывала мне, что учишь португальский.
— Вот ты о чем. Нет. Забудь… Несколько недель… может, два-три урока… потом мне стало скучно… уже ни слова не помню!
— Ты была охвачена таким энтузиазмом…
— Что?
— Ты была охвачена таким энтузиазмом, когда вернулась из революции… Революция! — крикнул он, встал и пошел вдоль стола к ней, чтобы сесть рядом, ведь так разговаривать невозможно. — Утренняя заря. Новый день. Новая жизнь. — Он стоял прямо перед нею. Она посмотрела на него. — Красивые слова.
— Давай без патетики, — сказала она, — и сядь на прежнее место.
Прежде чем началось несчастливое детство, Виктор был очень счастливым ребенком. Весьма робкий и застенчивый, однако любопытный, он смотрел на мир широко открытыми глазами. Все было ему в новинку. По сути, так обстоит для любого ребенка, но ему отчего-то казалось, что и в жизни взрослых новое имеет решающее значение. От того времени сохранилось несколько черно-белых фотографий с белыми зубчатыми краями, первые его воспоминания. Все снимки передержанные. Ведь новое всегда ярко сияло и блестело, а главное, солнце — он тогда привык автоматически связывать с «солнцем» этот глагол, — солнце непрерывно «смеялось». Конечно, в ту пору наверняка бывало и по-иному: пасмурные дни, вечера, ночи, другие сезоны, серая печальная осень, дождливая весна, — но в его памяти запечатлелась лишь вечная череда новых дней, плавно переходивших в следующие новые дни, сияя всходило солнце, и опять наставал новый день, и солнце смеялось.
— Надо стать вот так, — говорил отец, делая пальцем круговое движение, чтобы Виктор повернулся и обошел вокруг него. — Нельзя фотографировать против солнца.
Солнцу положено находиться у фотографа за спиной — эту истину ребенок в числе первых усвоил сознательно, а чуть ли не первым его словом было «хром». Оно блестело. И все краски сияли так нежно и светло, фотографии черно-белые, но Виктор помнил, что все тогда переливалось пастельными оттенками. И по сей день в фотографиях жили эти цвета. А тем паче в образах воспоминаний, не документированных снимками. Пастель, как новые узорчатые шторы в гостиной, сквозь которые просвечивало солнце, пока мама не раздвигала их в стороны, потому что настал новый день, и мохнатые листочки комнатной липы не вспыхивали нежной зеленью. Зеленый, желтый, голубой и розовый новой «американской кухни», где стоял и хромированный миксер, светло-красный земляничный лимонад, солнечно-желтый сыр «Жером», охряные, поджаристые ломтики белого хлеба, выскакивавшие из хромированного тостера. Новый кирпично-красный жучок-«фольксваген» с хромированными бамперами и молдингами, опять-таки задокументированный черно-белым фото. В принципе на веки веков документировалось — новое. Как взрослые радовались всему, что вдруг появлялось и чего раньше не было. К примеру, ему самому.
— Быть не может. У тебя уже сын!
— Да. И я очень им горжусь! — (Мама.)
— Никогда не поверю. Не говори, что это твой! Прелестный мальчуган!