— Что?!

— Кваса, говорю, не открыть?

Лицо Робинзона было решительно и воинственно:

— И черт с ним! Айда самовар ставить. Надуемся и чаем.

Ставили самовар. Лаборант командовал:

— Спички в пиджаке, живо! Мало воды! Дуйте в озеро. Гребите на се-ре-ди-ну, здесь грязная вода… Луцкий, комары! Тащите можжевельник! Костер! Живо. Хо-хо!

Потерявший штопор исполнял все.

Костер разгорался. Можжевельник стрелял и корежился. Шишки пыхтели, накаливались, корчились, сухой навоз сладко и едко чадил, сизый дым вплывал в рот, кусал зрачки и все-таки радовал. Луцкий подбросил еще и еще; как любопытная обезьяна, вцепился глазами в огонь и присел на корточки.

Лаборант танцевал вокруг самовара скифский танец или, по крайней мере, танец человека, нечаянно попавшего на пчельник.

Отскакивая, приседал, бросался на землю и заглядывал в решетку снизу; труба гремела о землю — ловил ее, пихал в топку уголь и щепки и исступленно потирал черные руки:

— Попьем! Валяй, валяй, нечего… Ух ты!

Чай он пил, конечно, каждый день, иногда и по два раза, но сегодня самовар разбудил в нем все первобытные инстинкты.

Луцкий волновался не меньше: на двух камнях, на черной сковороде великолепно шипела чайная колбаса и свертывались желтки и белки, но ветки были длинны, пламя слишком усердно лизало чугунные бока. Колбаса с одного края съеживалась, била в нос жареным салом и зловеще чернела. Сердце повара тоже съеживалось и чернело, пальцы хватались за сковородку, губы дули на пальцы, подошвы лезли в огонь — все напрасно. Наконец догадался — обхватил пиджаком лаборанта жестокие края и бросил сковородку на траву. Пиджак положил тихонько на место, вытер мокрое лицо и взволнованно загудел на все озеро:

— О, о, о, шашлык го-то-ов!

На последнем слоге вспомнил, что забыл посолить, но было уже поздно.

Пять самоваров выпили (в городе выпивали один, на даче — два). Съели весь «шашлык», остатки и хлеб скормили прибежавшей из леса Пастуховой собаке.

Тень была под каждым деревом, но дамы долго искали какой-то особенно уютной тени. Легли под обыкновенной сосной. Докторша уютнее всех — животом на шишках, задрав пятки вверх; всунула в рот первую попавшуюся былинку и стала ее жевать. Курсистка поставила возле себя монпансье, набила полный рот и углубилась в небо. А учительница оглянулась, увидела, что мужчин нет, и, блеснув желтыми чулками, покатилась под откос.

Луцкий куда-то пропал… Лаборант пошел в лес. Сапоги вкусно чмякали по кочкам, холодная вода выдавливалась и наливала следы. Мох был сизый, пепельный и влажно-изумрудный. На подсохших сосновых ветвях висела сухая пакля. Сосна дышала лесным здоровьем. На рыжей чешуе сияли длинные стеклянные капли смолы…

Лаборант выбрал место посуше, сел. Хотя был сыт до сонливости, протянул руку к матово-лиловой чернике, потом ко рту, опять к чернике и опять ко рту. Скоро устал, лег лицом в кривые тоненькие веточки и прямо зубами потянулся к ягодам. Щипал долго. Холодный сок щекотал горло, новые ягоды, тугие и крупные, нависали со всех сторон все гуще и гуще.

Где-то сзади вдруг захрустел вереск, и приторно знакомый голос заблеял:

— Ага! Вот вы чем занимаетесь…

— Да, занимаюсь.

Лидочка Панова, перегнувшись пополам, опустилась на колени рядом и неуклюже скокетничала:

— И я хацу черники. Можно?

— Пожалуйста. Не ложитесь рядом, здесь коровий помет.

— Merci.

Она кисло улыбнулась, наклонилась к старому пню, тесно обросшему черникой, и меланхолически стала общипывать кустик.

Лаборант покосился и убежденно и сухо подумал: «Собачья морда! Прилезла».

Лидочка подумала — кротко и умильно: «Какой он сегодня радостный! И как хорошо бы взять его за плечо. Нельзя. Милый!»

Лаборант подумал: «Одна худая выдра может отравить весь пейзаж».

Встал и пошел. Сзади тонкий и жалобный дискант пропел:

— Куда же вы, Иван Петрович?..

Лаборант с удовольствием не ответил и только прибавил шагу. Когда поредели стволы, когда за ярко-песчаными дюнами, как чудо, открылось море и солнце — широкий дрожащий простор, — он увидел черные силуэты «своих», встрепенулся и, как сирена, оглушительно-громко взвыл:

— Ого-го-го-го! Черти!

Трио отвечало возбужденно и весело, раздирающе-нестройным аккордом:

— Ау, Иван Пе-тро-вич!

Он побежал.

Солнце плавилось над всей широкой водой несдержанно и до боли ярко. Бедное северное море голубело чисто и радостно, трепетало и гасило танцующие искры; плоские волны приходили и приходили, светлыми складками легко умирая на песке… Густые стаи булавочных рыбок шлепались за волной и вдруг испуганно, боком удирали вдоль берега. Голый человек далеко в море купал лошадь. Не двигался. Может быть, заснул вместе с ней в теплой солнечной воде у отмели?

Художник долго искал сравнения, так как без сравнений он не мог любить природу. Наконец сказал:

— Неаполитанский залив. Точь-в-точь.

Курсистка обиженно заметила:

— При чем здесь Неаполитанский залив? А если я не была на Неаполитанском заливе? Хорошо и так…

Докторша сказала:

— Господа, пора домой. Как бы не украли лодку…

Худая учительница, сонная и, кажется, заплаканная, неожиданно показалась из леса и взволнованно, как слепая, не видя ни воды, ни неба, закричала:

— Меня укусила пчела!

— Ну и поцелуйтесь с ней…

И, вскинув ногами, пригнувшись низко к земле, лаборант пустился через пляж прямо к лодке, за ним — докторша, завернув живот в капот, вся расплескиваясь на бегу; за ней, крепко взявшись за руки и взрывая песок, понеслись художник и курсистка в огненной жажде хоть суррогата любви, хоть на полчаса, так хороши были небо и море! Позади всех, с недоумевающим, обиженным лицом — учительница, которую, собственно говоря, никакая пчела и не думала кусать, а сказала она это так… чтобы о ней поговорили или чтобы скрыть горевшую на лице обиду. Кто знает?

Назад гребли быстро и дружно. Молчали. Говорить никому не хотелось. Все были немножко недовольны друг другом… и собой.

Когда приехали, сразу разошлись по комнатам и уснули — даже без ужина.

II. БЕЗ ГАЛСТУКОВ

Лаборант сидел на дереве. Поворачивал голову, как птица, навстречу каждому скрипу, остро внюхивался в благословенный запах сосновой смолы, смотрел в чисто вымытое васильковое небо, закрывал глаза, опять раскрывал их и думал.

Вот что он думал: Третий броненосец ушел — два осталось. Ну и пусть остаются… Не мое дело. Какая это птица? Когда изучаешь физику, не знаешь орнитологии. Когда изучаешь орнитологию, не знаешь физики. Сиди, сиди, я тебя не трону! Улетела… Дура! Что сегодня будет на обед? Утром покупали телячью печенку. Люблю телячью печенку. Славное небо. Драгоценное небо. Если я упаду, схвачусь за этот сучок. За тот… Я то-от, ко-то-ро-му внимала!.. Покурить бы! Фу, свинство! В старом пиджаке. Ты в по-о-лу-ноч-ной ти-ши-не-э-э-э! Слезать будет труднее. Здоровенный ствол, гладкий. И на стволе — лаборант. Да-с, лаборант. Ora et labora. [1]Ори и люби… Основательный ствол! Ничего, брат, ничего, не скрипи, мы еще поживем…

Через пять стволов, на кривой узловатой сосне сидела обыкновенная рыжая белка, чесала спину, зорко всматривалась в лаборанта и думала.

Вот что она думала: «Ого! По деревьям начали лазить. Это мохнатый с березовой дачи. А вдруг и другие полезут? Как тогда жить? За мной не угнаться… но беспокойно… Сидит. Хитрый, сел на толстую ветку. Тоже понимает. Прыгнуть тебе на голову? Ни-ни! Цапнет за хвост, потом в клетку. Видали. Ты! Что ты молчишь? Слезай вон. Ходи по дорожкам, здесь тебе нельзя. Сорвал шишку. Спрятал. Зачем ему шишка? Играться. Ой-ой-ой! Слезает. Фу, косолапый! Надо мордой вниз, мордой вниз надо! А он задом наперед… Упадешь! Передние лапы белые, задние — черные, без хвоста… как лягушка. Слез. Нет… это надо обдумать…»

Лаборант слез, потому что женский голос внизу тоненько прокричал: «Ау! Иван Петрович!»

вернуться

1

«Молись и трудись» (лат.) — девиз ордена бенедиктинцев.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: