— А нам в школе объясняли, что у нас все равны. Что-то незаметно, что все равны. Колька будет на мопеде кататься, а я буду копать.
Отец засмеялся:
— Я своих слов обратно не беру. Будет тебе мопед, если без троек кончишь.
— В кредит?
— Быстро ты соображаешь, — ответил отец. — Идея-то не твоя. Но идея хорошая. Я думаю, можно и мопед и мотор купить. И даже машину ей. Рублей по тридцать в месяц придется выплачивать. А картошка у нас своя и молоко свое… Может, и права мать: не стоит в этом году корову продавать?
— А в будущем? — спрашиваю я.
— Продам, — говорит отец. — И картошку сажать не будем. Если, конечно, матери цветной телевизор не потребуется, тебе — «Жигули», а Людке — шуба меховая.
Еще три вечера мы с отцом копали. А Колька, оказывается, на мопеде не катался, его в тот же день, что и меня, выгнали на огород.
Вот так и получается, что день длинный, а времени не хватает. Только через неделю покрасили лодку. Иллариона Колька больше не звал, и он не приходил. Работали мы вдвоем, потому что Батон заболел. Он тоже огород вскапывал. Батон долго работать не может, ему нужно, чтобы все быстро было. Так торопился, что натер себе на ладони мозоль. А потом взял и прогрыз эту мозоль. Грязь, может, попала с земли, и рука у него распухла. Его повезли в Приморск и там сделали ему уколы и перевязали руку. Как он в Приморске уколы терпел — не знаю. Зато знаю, как здесь.
Вечером Батон пришел к нам во двор и ходит около дома. Я его увидел.
— Ты чего?
— Я не к тебе, я к Пал Григорьичу.
— Зачем он тебе?
— А вот, — говорит Батон и вынимает из кармана запаянные стеклянные пузырьки. — Велели каждый вечер уколы делать, а то, говорят, заражение будет. Мне уколы и мне же еще пузырьки носить! Просто нахальство какое-то! Может, их выбросить? А может, Пал Григорьича дома нет?
А мне жутко интересно стало посмотреть, как Батон уколы терпит.
— Нет, — говорю, — нет, Батончик, он как раз дома. Идем вместе?
Зашли мы к Пал Григорьичу, Батон ему пузырьки показывает.
— Знаю, — говорит Пал Григорьич, — мне уже звонили. Давай сюда ампулы.
Пал Григорьич достал из шкафчика большой шприц, туда, наверное, целый стакан войдет.
Батон как заверещит:
— А там был не такой, не такой!
— Это для лошадей, — говорит Пал Григорьич. — Хочу просто, чтобы ты знал: будешь еще мозоли грызть, буду таким колоть. А пока можно человеческим.
Достал Пал Григорьич другой шприц, поменьше.
— Может, это для взрослых? — спрашивает Батон. — А для детей у вас нету?
— Как колоть, так вы дети, а грубиянничать — взрослые. Спускай штаны.
— А зачем? — спрашивает Батон.
— Долго я еще с тобой буду разговаривать?
— У меня не расстегивается.
— Ничего, сейчас расстегнется. Пал Григорьич подтянул Батона к себе, расстегнул ему пояс и положил Батона на диван. Потом вынул шприц из кипятильника, отломал у ампулы головку и стал набирать лекарство. Батон лежит на животе. Глаза у него круглые, как у совы, и он ногой дергает.
— Не шевелись, — говорит Пал Григорьич. — Не так уж и страшно.
— У-у… — отвечает Батон. И еще раз: — У-у-у…
— От этого не умирают, — говорит Пал Григорьич да как воткнет шприц. Даже я зажмурился.
Батон как дернется.
— Тпррру! Сатана! — говорит Пал Григорьич и смеется. — Вставай. Придешь завтра в то же время.
Вышли мы с Батоном на крыльцо. Он трет рукой по штанине.
— Как же, приду еще… Чуть меня насквозь не проткнул.
На другой день Батон на укол не пошел. Пал Григорьич заходил к ним домой, но Батон его еще издали заметил и спрятался в сарае. И на следующий день он опять спрятался, и никто не мог его найти, пока Пал Григорьич спать не ляжет. Два дня он от Пал Григорьича бегал, а потом рука стала заживать. Но работать Батон не мог. Мы красили лодку, а он ходил вокруг и хвастался, что еще неделю может не ходить в школу.
С Илларионом в эти дни мы не разговаривали. Мне он не больно-то нужен, а Колька тоже по два раза звать не будет. Вообще-то у меня был один вопрос, но первый спрашивать я не стал. Илларион тоже ничего не говорил. На уроках он больше не выскакивал, сидел тихо. Зато девчонки вокруг него извивались, как ужи. Только и слышно: — Ларик, иди сюда, что скажу.
— Ларик, у тебя ластик есть?
— Ух, Ларик…
— Ах, Ларик…
Если бы Илларион стал с ними шептаться, я бы в жизни на него больше не посмотрел. Но он молчал. Девчонкам говорил только: «да» или «нет». И за это я почти простил ему высокую культуру и то, что он не стал с нами драться, а его мать кормила нас обедом. Но девчонки так и бегали около Иллариона. Чем больше он молчал, тем сильней они бегали. Это прямо все замечали. Только Наташка Кудрова сказала мне: — Воображает много Ларик твой.
— Почему это мой?
— Потому что противный. Пускай лучше уезжает.
— Ты ведь тоже противная, — сказал я, — но ты-то ведь не уезжаешь.
— Эх ты, Мурашов, — ответила Наташка почему-то шепотом. — Была бы я мальчишкой… Все бы в жизни отдала, чтобы хоть на один день стать мальчишкой!
— И что бы ты сделала?
— Надавала бы тебе!
Тут я просто разозлился.
— Ну что ты ко мне пристаешь?! Я же к тебе не подхожу, это ты ко мне все время лезешь. Иди вон к Иллариону, он культурный.
— Я к тебе пристаю?! — возмутилась Наташка. — Это ты ко мне пристаешь! Ты меня ударил, а я тебя не трогала!
— Не ударил, а дал разок по макушке. Не будешь карандаши катать.
— А вот буду, — говорит Наташка. — Буду, пока школу не кончим.
Посмотрел я на Наташку. Глаза у нее злые, а сама чуть не плачет, будто карандаш этот ей дороже всего на свете. Тут мне смешно стало: из наших ребят никто со мной справиться не может, а я какого-то карандаша испугался. И сразу я перестал об этом карандаше думать и ждать, что после звонка Наташка опять примется за свое дело.
— Катай, — говорю, — мне не жалко. Я разрешаю.
На уроке Наташка прислала мне записку:
«Мурашов, ты — нахал. С тобой в жизни ни одна девчонка никогда дружить не будет».
Я нарисовал на записке фигу и передал ее обратно.
С этого дня Наташка больше карандаш не катала и по парте не барабанила.
А ЩУКА РЫБА НЕ ВРЕДНАЯ
Совсем немного оставалось уже до конца занятий.
Мы с отцом перекрыли крышу и посадили картошку. На огороде нам немного помогла Людка. Может, ее совесть заела, а может, ей надоело лежать на диване и ждать, когда ей подберут работу получше.
Людка вскопала уже почти полгрядки под огурцы, когда у дальнего конца ограды замаячил Женька Спиридонов. Он затряс своими лохмотьями и замахал руками. Наверное, они уже помирились, потому что у Людки сразу подвернулась нога и она сказала, что не может больше копать.
Я следил за Людкой и видел, что она хромала только до конца огорода, а потом перестала.
Я думал, что отец ничего не заметил, но он сказал:
— Одно спасение для этого тунеядца — армия. Там его научат.
— А ты ее не пускай, — сказал я.
— Вас удержишь… — ответил отец. — Нельзя же ее на привязи держать, большая уже.
— И меня ты тоже не будешь держать?
— Иди, я и один посажу.
— Да это я так… — говорю. — Просто узнать хотел…
Отец засмеялся и хлопнул меня по спине.
— Учти, Витек, я на тебя надеюсь. Ни за что не бросай школу. Теперь время такое — без образования и за баранку не сядешь.
Вот так мы с отцом сажали картошку, Людка топталась около клуба со своим лохматым, Батон болел, Колька тоже работал на участке, а наша лодка лежала на берегу.
Только в самом конце недели мы с Колькой освободились немного.
Пошли мы на берег. Идем мимо батонского дома, видим, у калитки стоит дядя Костя и разговаривает с Пал Григорьичем.
— Сегодня уж я его на ключ запер, — говорит дядя Костя. — Пришел с работы — нету. Главное, подлец, зимнюю раму выставил и удрал в окно. Я все насквозь обошел, нигде не найти. Ты уж извини, Пал Григорьич. Придет ночевать — я его надраю.