– По правде говоря, такой уж я человек – у меня иного потребностей, которые мне, здесь особенно, никогда не удовлетворить. Пора где-то еще попытать счастья. Под лежачий камень, как говорится, вода не течет,
– За последний год или около того ты стал другим человеком, Яков. Какие это такие важные потребности у тебя?
– Такие они, что не спят и мне за компанию спать не дают Я говорил вам, какие потребности: когда-никогда сытое брюхо. Работа, за которую платят рублями, а не лапшой. Даже образование, если получится, и я не то имею в виду, как рабочий изучает Тору после трудового дня. Это я уже имел. Я хочу знать, что происходит в мире.
– Все это есть в Торе, в Торе есть все. Остерегайся дурных книг, Яков, нечистых книг.
– Нет дурных книг. Дурно, когда их боятся.
Шмуэл отклеил свою шляпу и утер лоб платком,
– Яков, если ты так уж хочешь посмотреть чужие края, где турки-нетурки, почему же ты не поедешь в Палестину, где еврей может видеть еврейские деревья и горы, дышать еврейским воздухом? Будь у меня хоть малейшая возможность, вот бы куда я поехал.
– Все, что я видел в этом проклятом городе, – одна нищета. Теперь попробую Киев. Смогу там прилично жить – значит, буду. А нет – значит, буду всем жертвовать, копить и подамся в Амстердам и на пароходе – в Америку. Короче, я мало что имею, но я имею планы.
– Планы не планы, ты напрашиваешься на беду.
– Мне не очень-то приходилось напрашиваться, – сказал мастер. – Ладно, Шмуэл, счастливо. Утро прошло, мне пора.
Он забрался в телегу и нащупал поводья.
– Я с тобой проедусь до мельницы. – И Шмуэл влез на козлы с другой стороны.
Яков тронул клячу березовой хворостиной, которую старик держал в дырке, просверленной в козлах сбоку, но после изначального испуганного галопа лошадь стала как вкопанная посреди дороги.
– Лично я никогда не пользуюсь этим хлыстом, – заметил Шмуэл. – Он у меня для острастки. Как начнет фордыбачить, я ей напоминаю, что он тут как тут. Видишь, ей нравится, что мы про нее говорим.
– В таком случае я лучше пешком пойду.
– Терпение. – Шмуэл почмокал губами. – Ну-ну, пошла, красавица. Она очень тщеславная. При каждой возможности, Яков, задавай ей овса. От одной травы ее пучит.
– Пучит ее – так пускай она пернет. – Он щелкнул поводьями.
Яков не оглядывался. Кляча шла по дороге, петлявшей посреди черной пахоты с темными скирдами там и сям, и слева вдали мелькала сельская церквушка; потом по узкой кладбищенской каменистой дороге, мимо тощих желтых ветл между могил, вокруг холма в сплошных надгробиях, где лежали родители Якова, мужчина и женщина двадцати с небольшим лет. Он хотел было подойти поклониться их заросшим могилам, да в последний момент не хватило духу. Прошлое – рана в голове. Он вспомнил про Рейзл и совсем загрустил.
Мастер охаживал клячу по ребрам, но скорость от этого не возрастала.
– Я приеду в Киев к Хануке.
– Если ты туда совсем не приедешь, значит, Б-гу это неугодно. И ты ничего не теряешь.
Якова окликнул шнорер [7]в лохмотьях у покосившегося надгробия:
– Эй, Яков, сегодня пятница! Как насчет двухкопеечника ради субботы? Милостыня спасает от смерти.
– Смерть меня беспокоит в последнюю очередь.
– Дай мне взаймы копейку-другую, Яков, – сказал Шмуэл.
– Я сегодня единой копейки не заработал.
Шнорер, человек c обезображенными ступнями, обозвал его гоем, и рот у него искривился, а глаза горели от злости.
Яков сплюнул на дорогу.
Шмуэл произнес молитву, чтоб отогнать зло.
Кляча пошла рысцой, волоча расшатанную телегу мимо кладбищенского холма, по петлистой дороге, и болталось и било об ось ведро. Она пошла мимо богадельни, хлипкого строения с пристройкой для сирот, и Яков отвел глаза, потом через деревянный мост процокала в людную часть городка. Проехали дом Шмуэла, оба не глядя. Почернелая баня с заколоченными окнами завиделась возле ручья, и Якову вдруг до мучения захотелось помыться, стоять в густом пару, охаживать себя березовым веником и чтобы кто-нибудь его поливал из шайки. Б-г благословляет мыло и воду, Рейзл говорила. Через несколько часов, выпуская сквозь щели пар, баня будет ломиться от евреев, намывающихся перед вечером пятницы.
Они прогрохотали по колдобинам пыльной улочки с крытыми соломой домишками по одну сторону и заросшими полями напротив. Еврейка в большом парике, зажав в коленях, ощипывала курицу с окровавленной шеей и успевала проклинать крестьянского поросенка, вскапывавшего остатки ее картофельных грядок. Лужа крови в канаве отмечала продвижение резника. Чуть дальше привязанный к столбу черный бородатый козел с гнутыми рогами облеял лошадь, хотел боднуть, но веревка не пускала, и хотя покосился столб, козел отступил. В некоторых домах болтались на петлях двери; где были, крылечки просели. Заборы все покосились, вот-вот рухнут, без внимания, без догляда, и это раздражало мастера, он любил, чтобы все было в порядке и на своем месте.
Сегодня белые свечи будут сиять в светлых окнах. Не для него.
Лошадь зигзагами продвигалась к базару. Дома тут были получше, иногда большие, красивые, а рядом сады, там летом полно цветов.
– Пусть паршивым богачам остаются, – пробормотал Яков.
Шмуэлу нечего было сказать. Его разум, он любил говорить, устал от этой темы. Богатым он не завидовал, нет, все, что надо ему, – малая толика их богатства, чтобы только жить, а не зарабатывать в поте лица свой жалкий кусок хлеба.
Базар – большая площадь, которую обступили деревянные дома, кое-где с магазинами внизу, – был запружен крестьянскими телегами с зерном, овощами, досками, невесть еще с чем. У рядов и лотков все больше толпились женщины, покупали на шабос. Мастер многих знал на базаре, но никому он не помахал и никто не помахал ему
Я без всякого сожаления уезжаю, – думал он. – Давным-давно надо было уехать.
– Ты кому сказал? – спросил Шмуэл.
– Кому мне говорить? Некому, в сущности. И какое им дело? Откровенно говоря, у меня тяжело на сердце, скажу по чести, но мне опротивело это место.
Он попрощался с двумя старыми приятелями, Лейбишем Поликовым и Хаскелом Дембо. Первый пожал плечами, второй обнял его без слов, вот и все. Резник, держа за жирные желтые лапы квохчущую, бьющуюся курицу, что-то остроумное сказал своим клиенткам, когда проезжала телега. Одна, помоложе, оглянулась, окликнула Якова, но телега уже съехала с базарной площади, распугав пристроившихся к дорожным лужам цыплят, гурьбу квакающих уток, и загрохала дальше.
Они подъехали к купольной синагоге с железным флюгером сверху, с щербатыми желтыми стенами и дубовой дверью. Синагога сейчас отдыхала. Ее разграбляли не раз. Двор был пуст, только несколько евреев, сидя на скамьях, читали сложенные газеты при солнечном свете. В последние годы Яков редко заходил в синагогу, но он хорошо помнил длинный зал под высокими сводами – медные люстры, овальные окна, места для молитв, стулья, деревянные подсвечники, – где он провел так много часов, в общем-то зря.
– Пшшла, – сказал он.
По ту сторону городка – штетл был остров, окруженный Россией, – когда поравнялись с мельницей, медленно, тяжело вращавшей латаными лопастями, мастер тряхнул поводья, и лошадь стала.
– Тут мы и простимся, – сказал он тестю.
Шмуэл вытащил из кармана вышитую холщовую сумку.
– Не забудь, – сказал он стесняясь. – Я нашел ее у тебя в комоде, когда мы уходили.
В этой сумке была другая, и в ней филактерии. Был и талес, и молитвенник. Рейзл, перед тем как им пожениться, сшила эту сумку из лоскута от своего платья и на ней вышила скрижали с Десятью Заповедями.
– Спасибо. – Яков закинул сумку в телегу, к другим вещам.
– Яков, – сказал Шмуэл проникновенно, – не забывай своего Б-га!
– Кто забывает кого? – сказал мастер сердито. – Что я от него получил, кроме тычка по голове и струи мочи в физиономию? Так чему же тут поклоняться?
– Не говори как мешумед, [8]Яков. Оставайся евреем, не отрекайся от своего Г-спода.