Мне отец прислал посылку с сигаретами, я угостил курящих — попробуйте наших, челябинских. Ну и всё. Мне и в голову не пришло разделить все пачки поровну на экипаж. Мы с боцманом были против такой коммуны. А Курносый — ах-ах-ах, ой-ой-ой. Ты, говорит, хохол уральский. Да пусть себе. Мне наши хохлы по душе. Хотя всякое бывало.

Вот скажите, что самое трудное в морской службе? Думаю, не догадаетесь. А это контрасты. Стоим десять суток в базе — по утрам зарядка, вечером — футбол (для меня, а остальные больше к волейболу тянулись). И днём работы хватает. То есть день в трудах, заботах, движении. На границу вышел — тоска смертельная — нечем себя занять. Ну, пару дней отсыпались. Потом от безделья ажна мышцы болели, и душу воротило от одних и тех же тупых небритых харь. Зрел конфликт и выплёскивался — обязательно кто-нибудь кому-нибудь по сопатке съездит. А потом, выпустив пар, всё утрясалось — мы привыкали к малоподвижной жизни. Десять шагов до боевого поста, семь до стола, восемь до гальюна, а в остальное время постель, постель, постель…

Однажды, лишь однажды, судьба свела нас с боцманом на ринг разрядки напряжённости. Спор возник ночью на вахте. Уж не помню, по какому поводу — очень может быть на межнациональной основе. Может боцман мне сказал — кацап ты долбанный, может, я ему ответил — а ты хохол дрюченный. Только срывается он с места и летит на меня с протянутыми ручонками. Он длинный, и руки у него подстать. Видел однажды, как он Мишку Терехова чуть на тот свет не отправил — схватил за горло, тот ручонками сучит, да коротковаты оказались. Так бы и удушил комендора, если бы не разняли. Теперь, путаясь в полах дурацкого тулупа, который всегда на вахту одевал, летит на меня. Руки вперёд, а пальчонки так и сучат от вожделения вцепиться мне в горло. Ну, уж дудки! Подсел под его руки и — бац! — боцманяре в челюсть. Он с копыт. Запутался в своём тулупе и упал между фальшбортом и спардеком. Я на спардек и навис над ним.

— Слышь, — говорю, — Петлюра недобитая, сейчас прыгну гадами на грудь, и хана твоим рёбром. Но я не прыгну, а скажу — ты в угол меня ставь, матом ругай, но поганками трогать не смей. Слышишь? Никому не позволю бить себя безнаказанно.

И ушёл. Самое удивительное, что боцман не стал меня преследовать — ни в тот раз, ни на другой день, ни когда-либо после. Как все хохлы он был разумен и понимал, что худой мир лучше доброй ссоры. Мы думали, наш конфликт остался незамеченным экипажем. Но как-то Цилиндрик спросил:

— Ты что, боксом занимался?

Посмотрел в его зенки и понял — он что-то видел.

— Нет, — говорю. — Улица драться учила.

Третьим хохлом на катере был радист Ваня Оленчук. С пид Винницы. Это был очень красивый парень — лицом, фигурой, всем удался. Ведь не зря ж его, переодев в форму Тюлькина (Тихоокеанского) флота, отправили на историческую встречу государей во Владивостоке. Стоит Вано в почётном карауле, встречает Брежнева Леонида. Тот идёт, брезгливо морщится — только что не плюётся. За ним адмирал флота Горшков семенит на полусогнутых. Строй закончился, Леонид Ильич остановился:

— Это кто?

Горшков:

— Моряки, товарищ Верховный Главнокомандующий.

— Моряки? А где же их клёши?

Американского президента Ваня встречал в клёшах.

И тут же указ министра обороны (его даже в «Комсомольской правде» печатали — ей бо, сам читал) — разрешить морякам клешить брюки от колена к гаче на 3,5 сантиметра, и скос на каблук — 1,5. Вот за это флот любит дорогого Леонида Ильича. И не любит, кстати, Владимира Ильича — этого за Кронштадский инцидент. После подавления мятежа (как его называет официальная история) пленённых русских моряков живьём топили в проруби латышские стрелки (а вот об этом нигде не слова — из уст в уста передают во флоте). С тех пор бытует на кораблях выражение — хуже латыша может быть только очень плохой латыш. Не знали? И я не знал. И не читал нигде. Рассказали. И про Даманский много чего рассказали, о чём в газетах не писали. Ну, об этом попозже. Продолжу про Оленчука.

Ваня был очень музыкален — прекрасный слух, отличный голос. Правда, инструментов в руках не держал, но зато голосом выводил так, что любой солист позавидует.

На границе подъём в одиннадцать дня. Час на зарядку с туалетом и проворачивание оружия с техсредствами. Нам-то что проворачивать — с линейки дизеля ещё не остыли. Зубья почистили, послонялись по палубе и за стол. Потом тулупы на спардек, садимся на спину и — первая сигарета. В голове лёгкое опьянение. Ваня вытаскивает усилитель на мостик, подключает микрофон, и начинается концерт по заявкам. Оленчук пел свои, украинские песни. Но больше мне нравились наши, русские, особенно которые на стихи Есенина. «Над окошком месяц» никто из ныне живущих и ещё не родившихся певцом не мог и никогда не сможет исполнить лучше нашего радиста. Даже не пытайтесь.

Таракан возбух:

— Это что за песнопения? Прекратить!

Тогда Ваня просто подключал динамик к рации, и мы, лёжа на спардеке, слушали музыку — и в это время передавали концерт по заявкам «В рабочий полдень». Но и петь он не бросил — пел ночью, на вахте. Выставит колоночку через окошко из радиорубки в ходовую и поёт в микрофон. Натешит голос, потом нос просунет:

— Ну, как?

— Вань, спой Есенина, — прошу.

И пел. Здорово пел.

Комендор Мишка Терехов, за крючковатый армянский нос имел кличку Курносый. Этот холерик призывался с берегов Волги и непоседлив был до неприличия, суетлив. Цилиндрик готовил из него комсорга — себе замену, и Мишаня старался. Решил завести на катере художественную самодеятельность. Предлагал всем заделаться артистами и поставить спектакль. Чокнутый! Впрочем, кое-каких талантов не лишённый. Бдел как-то днём на границе сигнально-наблюдательную вахту. Толпа в кубрике полудремит, боцман в гальюн пошёл. Мишанька его на обратном пути заловил и в ходовую затащил — быстро уговорил. И начался спектакль — боцман себя изображает, а Курносый командирским голосом верещит:

— До каких пор? Боцман, я спрашиваю, до каких пор этот беспорядок будет твориться на катере? Ты старшина или хрен собачий? Учти — весь спрос с тебя.

Через рубку ходовую раструбы вентиляции кубрика проходят — мы слышим каждое слово, как в камерном театре.

— А я что? — лепечет боцман. — Я ничто. Годки всё. Сосненко, Цындраков не слушаются, посуду не моют, на уборку палубы не выгонишь. Всю команду подбивают к непослушанию, особенно Сосненко.

— Как думаешь, — верещит тараканий дискант, — не пора ли Сосненко сдать в соответствующие органы?

— Думаю пора.

— Тогда пиши рапорт.

Боцман, «добра» попросив, спустился в кубрик.

— Ваня, к командиру.

Оленчук взглянул на Колю, пожал плечами и пошёл наверх.

Сосненко:

— Боцман, что там?

Теслик:

— Таракан сидит, что-то спрашивает, потом записывает.

Лёг в гамак и отвернулся к переборке, улыбку пряча. А мы уши к вентиляции. В рубке хохол Оленчук клал хохла Сосненко со всеми потрохами:

— Да, товарищ командир, это он у шефа (кока) тушёнку отобрал, когда годки за самогоном пошли. Гацко не давал, так он ему в рыло дал.

Коля глаза на шефа округлил:

— Когда это я тебе в рыло?

Гацко плечами пожал — не знаю.

— Добро! — топ-топ-топ — Оленчук с палубы летит.

— Гацко, к командиру.

Кок встал:

— Коля, я тебя не выдам. Пусть хоть шкуру с живого спускает.

Ушёл. Сосненко Оленчуку:

— Рогаль (радистов так зовут на ПСКа), когда это я тушёнку у команды отбирал и шефа бил?

Ваня:

— Коля, ну, что я скажу — он всё знает. Он говорит — я только киваю: да, было.

— Да, тише вы, — это я в вентиляционный люк ухо протиснул. — Ничего не слышно.

Все опять ушами к подволоку. В рубке — бу-бу, бу-бу — ничего не понять. Потом голос Гацко:

— Ах, товарищ командир, если б вы знали, что Сосненко вытворяет с экипажем в ваше отсутствие.

Таракан:

— Скажи еще, что он мужеложством занимается.

— Мужеложство — это когда по согласию, а он молодых насилует.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: