— А что у Антошки? — спросил Веритеев.
— Не знаю. Наверно, дальше поехал. К уральским казакам. Оттуда уж, думаю, привезет! — не скрывая зависти к удачливому приятелю, добавил Филька и даже вздохнул.
— Не привезет. Только что видел его с каким-то лохматым мужиком. Пошли, как видно, домой. Похоже, совсем пустой.
— Да уж… где там — без ремешка! — с огорчением сказал Филька. — Кабы тот ремешок…
Он снова толкнул Веритеева в бок.
— И с чего это, ты скажи, мне всегда не везет? И вроде здорово приготовлюсь и все учту, и вроде самого ловкого ловкача смогу обойти, да так, что тот не заметит, а то и спасибо скажет. А как подойдет к расчету, так, глянь ты, всегда меня будто палкой по лбу: обязательно мне же и недостача! Вот видишь зуб? — Он ткнул грязным пальцем в раздувшуюся верхнюю губу. — Один спекуляга хряснул вчерась. Я его на станции в Коломне на базарчике уличил как самого злостного спеку- лягу: все у него за круглые миллионы! «Сухаревский контрик ты», — говорю. А он мне как даст…
— Борец ты, я вижу! — не удержался от улыбки Веритеев.
— А как же? — искренне возмутился Филька. — Если этих спекуляг да охмурял не выявлять наружу, они весь народ оберут!
— А это что за синяк? — Веритеев указал на левое подглазье парня. — Опять с кем-нибудь из «спекуляг» подрался?
Филька смутился.
— Это не спекуляга… а так… еще до поездки.
— Знатный синячище. Кто же так постарался?
Филька насупился. Потом ухмыльнулся. И наконец совсем расплылся в полувиноватой ухмылке, будто история с синяком была лишь забавным, неогорчительным приключением:
— Это у нас в заводской пекарне. Ну понимаешь, дядя Коля, все там таскают. Мука-то, чай, под руками! Как фунта два тайком не унесть? Пекаря во главе с Капитонычем каждый день по мешочку уносят, а я чем хуже? Из той американской крупчатки мамка такое дома сварганит… Ну сшил я тоже мешочек, да, видно, перестарался, длины его не учел. Подвесил под фартук и ношу. День ношу, два ношу. А на третий, когда мы тесто разделывали, похоже, зря наклонился. Мешок-то сзади, где фартука нету, стало видно. Наш завпекарней Иван Сергеич… строг он бывает! Как увидел, да как отхватил меня от ларя, да как поднял мой фартук, да как вгорячах подвесил мне под глаз, да как выставил из пекарни… на цельный месяц уволил. «Посиди, говорит, подумай».
Веритеев хотел было тоже обругать и пристыдить баловного парня: таскать муку, когда голодают в поселке дети… Но Филькино простодушие было таким обезоруживающим, что Веритеев только спросил:
— Ну и как ты, подумал?
— Подумал. В пекарне брать теперь заказал, ни-ни!
— А в других местах?
— В других-то?
Филька задумался и промолчал.
— Бьют тебя там и тут, а впрок не идет, — сказал Веритеев. И, усмехнувшись, добавил: — Какое, я забыл, прозвище у тебя в поселке?
— Прозвище-то? — Филька пренебрежительно хмыкнул. — Тоже мне прозвище. «Битый»…
— A-а, вспомнил: «Битый». Я бы еще одно дал… Видел в Художественном постановку про вишневый сад?
— Видел! — с удовольствием подтвердил Филька. — Нам раз вместо хлебного пайка билеты туда выдали. Ходили смотреть всем кагалом!
— Помнишь, там есть один, называется Епиходов?
— Ха! Как мне не помнить, если наши дураки после того спектакля так меня и зовут? Мало им «Битого», теперь еще «Епиходыч»…
Веритеев с минуту смотрел на шагавшего рядом парня. Едва ли минуло семнадцать лет, а уж всего навидался и нахватался. И навидался, и нахватался, а в ум пока не идет…
— Все-то ты, Филька, дуришь, — сказал он сердито. — А ведь пора бы и в ум войти. Кончай свое баловство. Время нынче знаешь какое? Тут надо каждому комсомольцу примером быть! А ты вместо этого…
Разговаривая, они прошли на пустырь возле станции. На небольшом, но все время, как муравейник, находящемся в движении поселковом базарчике толкались плохо одетые люди. Бездомные собаки сновали вокруг. Над укрытыми снегом крышами одноэтажных домов из высокой заводской трубы, торчавшей далеко за ними, поднимался не очень густой, но все же сразу бросающийся в глаза рыжеватый дым. Ветер с налету как бы обламывал его у самого жерла трубы, сваливал вбок и вниз, в сторону вокзала. Сзади, на станционных путях, немощно посвистывал маневровый паровоз: видимо, шло формирование очередного состава.
— А ты к нам зачем прикатил? — уже прощаясь, поинтересовался Филька.
Веритеев нахмурился. Тревожные мысли о неприятностях на заводе, которые вот уже не один день не давали ему покоя, вдруг снова хлынули в душу, казалось, вместе с пахнувшим оттуда ветерком, донесшим сюда струю знакомой заводской гари.
— Очередная буза у вас на заводе. Так что, брат, прощевай! — и ускоренным шагом двинулся в сторону завода.
На крыше одного из вагонов теплушечного состава, только что принятого на запасный путь, подручный заводского слесаря Антошка Головин вернулся из неудачной поездки за хлебом в предуральские степи.
В дороге он пробыл пятнадцать дней, голодный и злой. Люто мерз по ночам — без сна, вцепившись немеющими от напряжения пальцами в железную печную трубу единственного в этом составе пассажирского вагона.
И не в том беда, что ехал на крыше, мерз и не спал: все вокруг не спали и мерзли. На то и зима. На крыше даже удобнее: можно не только сесть, но и лечь. А каково во вьюжную ночь тем, кто теснится на буферах, едет не сидя, а стоя, с риском свалиться, если задремлет на ходу?
Главное в том, что поверил приятелю Фильке, хотя всем ребятам в поселке известно, что Филька врун: сам что-нибудь невозможное выдумает и сам же первый себе поверит. Невольно поверишь ему и ты…
А началось все с того, что в их обнищавшем за эти трудные годы рабочем поселке кто-то из вернувшихся после разгрома Колчака домой пустил заманчивый слух, будто вслед за Колчаком бежали в Сибирь из своих богатых станиц чуть ли не все приуральские казаки. Бежали поспешно, взяв с собой лишь то, что смогли захватить из домашнего барахла. А хлеб в сусеках и на полях остался. Теперь кто первый туда прорвется, тот кум королю: греби первейшей пшенички хоть сотню мешков, только бы до Урала доехать!
Филька рассказывал об этом как очевидец, захлебываясь, округло вытаращив разные глаза — один зеленоватого, другой грязновато-сизого цвета. Настырно ввинчивая их переменчивый взгляд в лицо приятеля, все время размахивая руками, он то доходил в своем увлечении до крика, то спускался до еле слышного заговорщического шепота, при этом время от времени предостерегающе хмыкал и оглядывался по сторонам, давая понять Антошке, что дело это секретное, надо держать его при себе, не то узнают о том другие, ринутся скопом к заветным местам, тогда не видать казачьего хлеба, как ушей своих.
— Давай, Подсолнух, договорись на заводе с дядькой Егором и нынче же собирайся! — говорил он, досадуя на приятеля за то, что тот, похоже, не верит в уральский хлеб, все еще сомневается, когда сомневаться тут нечего, люди зря говорить не будут. — В цеху тебе все равно делать нечего. А на Урале… Уж там чего-ничего, а возьмем! Сам посуди: что казакам оставалось делать, если не драпать в Сибирь? Помогали они белякам? Помогали…
— Не все же, — слабо упирался Антон, хотя и ему хотелось поверить в эти добрые слухи.
Филька по-бабьи всплескивал несоразмеримо длинными руками:
— Вот чудодей ты, право! И пусть убежали не все. А те, которые с Колчаком? Их сколько, по-твоему, было? Казак, он не то что мы, пролетарии всех стран! Ему, брат, другого выхода не оставалось, если против нас воевал. Это, брат, раз. А второе: что возьмешь при таком побеге? Ни хлеб, ни скотину с собой не утащишь. Вот и смотри.
Почти со сладострастным выражением на узеньком, лисьем, всегда почему-то немытом лице он торопливо загибал ногтистые пальцы, вел счет:
— Слыхано, кто-то уже вернулся, еле довез. И опять поехал туда же. Богатые там места, говорю тебе! Значит, сколько-нисколько, а хлебушка привезем. Удастся, так и барашка… целого. Это, брат, два. Засолим его, увяжем покрепче… озёра там, слыхано, когда высохнут, чистая соль. А она — дороже барана! Значит, и соли с собой привезем! Это три. Голодным сидеть, по-твоему, лучше? Что ты подсобником у дядьки Егора за две-три недели получишь от наших американцев? Сухую селедку. Зато, когда привезешь…