— Глухая страна. Медвежья. Чего уж…
Сторож хозяйственного двора Коротнев пытался несмело спорить:
— Может, еще и не так? Может, выживем? Те комиссары, чай, тоже не без ума? Не пужай пока зря-то. Вот как доедем, тогда уж…
Они и пели что-нибудь только очень унылое, про несчастье. Пели не в лад, негромко, будто каждый про себя, сторонясь других:
Или о том, как бродяга-каторжник бежал с Сахалина «звериной узкою тропой», или затягивали все так же не в лад:
Слушать такое веселому Фильке было невмоготу.
— Чего, мужики, заныли? Чего тянете, как нищего за гашник? А все ты, дядька Семен! — укорял он унылого Половинщикова. — И вот загундел! А чего? Все будет в точку, это я тебе говорю! Согласен со мной, Игнат Митрич? — обращался он к Сухорукому, который вместо песен изо дня в день затевал нескончаемые споры со старостой вагона Сергеем Малкиным. — Да хватит вам молотить друг друга! И вот заладили, — передразнивал Филька спорщиков: — «Диктатура… рабочий класс, налог да разверстка», будто другого в жизни и нету! Ты лучше сиди или полеживай на нарах, пока кишки не позовут наружу, вот он и весь твой спор…
Но, увлеченный любимым занятием — затеять по любому поводу яростный спор, Сухорукий сердито отмахивался: «Отстань!» — и вновь напористо склонялся к Малкину:
— А теперь вот скажи: почему получается, что крестьянам твоя партия дает через налог поблажку, а нам, рабочим, поблажки нет?
Игнат прищуривал острые напористые глаза, резко склонялся к Малкину, как бы в ожидании минуты, когда тот попадется в поставленную для него ловушку. Но тот не обращал внимания на бойкую изготовку Сухорукого.
После позорной истории с зажигалкой, о которой Игнат помянул в кабинете Ленина, Малкин несколько дней по возвращении в поселок ходил как после болезни: все в его душе тревожно ныло, томилось от злости и стыда: «Партийный, а до чего дошел? — пытал он себя. — Зажигалочником стал! Последней шпаной! Перед товарищем Лениным опозорился! Ну нет, я это себе не прощу!» И первое, что Малкин сделал, это сунул проклятую зажигалку в кучу цветного лома, предназначенного для переплавки. Потом, собрав всю свою волю, — бросил курить. И хотя было невыносимым сидеть рядом с курящими, особенно с таким табакуром, как Сухорукий, он до судорог в животе терпел и все думал, думал о том, что услышал в тот стыдный и счастливый день в кабинете Владимира Ильича.
Постоянные приставания Сухорукого со спорами по всякому поводу — раздражали: тот, видно, «искал себя», иногда толковал про все вкривь и вкось, но все же искал, поэтому Малкин старался всячески подавлять в себе раздражение, благо характер был, слава те господи, уравновешенный, ясный. Когда приставания Сухорукого доходили до края, игры в молчанку не получалось, он терпеливо, чуть окая, отвечал:
— Поблажку? А что же, верно: даем крестьянам поблажку. Даем потому, что в нынешней обстановке иначе нельзя. Думаю, что и дальше… может даже, чем дальше, тем больше. Посадим крестьян, как сказано было товарищем Лениным, с лошади на машину, вот уж тогда…
— Про машину да про коммуну твою потом, — отмахивался Игнат. — Ты давай мне пока про нынче. А нынче, значит, задумано так: сработал крестьянин положенный ему по налогу фонд, собрал сверх него излишки — и на базар? Продал, опять собрал — и опять на базар?
— Ты же и купишь да сытно съешь!
— А на какие шиши? Не-е-ет, так у нас не пойдет! Я тоже хочу получать излишки и продавать… худо ли?
— Как же ты это мыслишь?
Во время одного из таких нескончаемых споров, как бы решившись наконец поделиться своим заветным, Игнат суетливо заерзал на нарах, придвинулся к Малкину вплотную, резко сказал:
— А что, если так? Перво-наперво, значит, наших американцев с завода по шапке. Пусть едут к себе домой. И будем мы на заводе заместо их. Что нам из Москвы велят сработать по общему плану, то мы сработаем как положено, честь по чести, на свое государство. Однако же сверх того — еще для себя. Молотилочки там, косилочки. Эти, которые сверх, мы сами и продадим. Тому же крестьянину, раз он частный и у него получились излишки, а значит, и денежки. Получим с него — и поделим промеж себя… ай плохо рабочему человеку?
Он с торжествующим видом оглядел Сергея Малкина и прекративших «гундеж», заинтересованных разговором «рыжиков»: вот, мол, каков он, Игнат Сухая Рука, соображает не хуже других. И государству добро, и ему… Было видно, что свой проект он обдумал давно, крутил его так и этак, пока не высказал: пожалуйте вам, готово!
— Эко-о ты! — удивился Малкин новому повороту спора. — И так вот будет на каждом заводе?
— А то? — с вызовом подтвердил Сухорукий. — На кажном.
— Значит, вместо бывших буржуев и торгашей бойкой торговлишкой оптом и в розницу начнут заниматься рабочие заводов? Крестьяне — наживаться в деревнях, рабочие — в городах? Кусок государству, кусок себе? Да-а, ловко придумал!
— А что? Ничуть не хуже, чем ты говоришь про коммунию!
— Но чем же эта твоя «спекулягия» отличалась бы от того, что было при царе, если наша пролетарская коммуния тебе не по душе?
— Как так не по душе? С чего же? Этого нет. Просто — зачем зря ждать, когда еще она будет, твоя коммуния, если нынче же вместе с налогом на деревенских можно сделать, как я говорю, и рабочему человеку? Государству — совсем не в убыток, само по себе, но и нам — само по себе…
Малкин сердито хмыкнул, помолчал, внимательно пригляделся к Игнату, с огорченным видом сказал:
— Да-а… мути в тебе полно, как в луже. Вон покаялся ты на митинге, что пошел за Драченовым по дурости, но вижу, что нет. Опять к нему завернул. Сидит он в тебе — торгаш-наживала, сидит! Ну, ладно. Теперь мне скажи: а что же такое, по-твоему, государство? Отколь оно? Для чего оно? Из кого составляется? Кем? Слыхал небось, да и сам выбирал, что у нас Советы рабочих, крестьянских и солдатских депутатов?
— Ну… это да.
— Значит, да? А как оно будет править, рабоче-крестьянское государство, если крестьяне с рабочими окажутся как бы совсем посторонние, мимо него? Заводы-то будут чьи?
— Наши, рабочие…
— А с чего это государство тебе их подарит? Ему, брат, ведь надо не только молотилки да косилки делать, а и оружие для защиты. И армию поить да кормить, чтобы буржуи Россию не слопали. И питание для тебя. И народ весь обуть да одеть. Ребят в деревне и в городе — грамоте научить. А то и в инженеры вывести для тех заводов. И чтобы железные дороги. И правильная торговля, а не толкучий базар, где каждый тянет себе. Ну, в общем, чтобы вся жизнь в государстве шла ровно, своим чередом, — не назад, а вперед. И все это надо сделать, обмозговать, спланировать во всеобщем масштабе. Ты сам-то заниматься этим не будешь?
— С чего же я? Мозги у меня не те…
— Вот-вот. Значит, мозги у тебя не те, а давай в твой карман жирный пай за машины сполна, да еще на какие-то шиши корми тебя и пои, квартиру давай, обувай, одевай, об защите России думай? Неплохо придумал. Еще ловчее, чем те буржуи…
Слушать такие споры для непоседливого Фильки было еще тяжелее, чем унылые песни да вздохи «рыжиков». И он, безнадежно махнув рукой, пересаживался с нар, где гудели спорщики, на нары, где обособленно от всех сидел, а чаще всего, забравшись к себе на верхнее место, молча лежал недавно перебравшийся сюда из вагона интеллигенции кладовщик Теплов.
Когда формировался эшелон и каждый выбирал себе вагон по вкусу, ближе к знакомым людям, доверенный мистера Гартхена Верхайло попросил Константина Головина взять «моего лучшего кладовщика Теплова, человека в высшей степени порядочного», в свой вагон.