— Вы назначены старостой… можно сказать, хозяином самого достойного из вагонов в этом скотском эшелоне, — польстил он самолюбивому Константину. — При вас моему одинокому товарищу будет лучше. Очень прошу…
Константина назначили старостой «вагона интеллигенции» после долгого спора.
— Путаник он! — сердито возражал Платон против кандидатуры сына. — Путаник… если не хуже!
Но Веритеев не согласился:
— Выходит, мы так и будем отшибать его от себя к чужакам? Так, друг, не гоже! Ну, оступился… ну, залез не туда… теперь без передыху и будем его тюкать? И будем отшибать? Все-таки парень свой, одумается. Для того и включим его в дело: оно само заставит подумать…
Константин об этом споре не знал, назначение старостой счел уступкой «ортодоксов» его принципиальности. Это лишь укрепило его в своей правоте, польстило маленькому тщеславию, а лесть Верхайло добавила каплю меда. Поэтому он охотно пошел навстречу пустяковой просьбе:
— Конечно, возьму его в свой вагон! Тем более что ваш кладовщик мне нравится…
Так Терехов оказался вначале в вагоне интеллигенции. Такой вариант проникновения в Сибирь показался ему наилучшим, тем более что до этого его прямо-таки мутило от мысли, что недели две, если не больше, ему, сыну дворянина, одной из чистейших крупинок «соли земли русской», придется ехать в вагоне с грязными, некультурными мужиками… Бр-р, просто невыносимо! Не удивительно, что предложение Константина он принял с радостью, скромно устроился на верхних нарах, в дальнем углу, держался со всеми почтительно, как и подобает простому кладовщику в избранном обществе.
Здесь ехали два инженера — бельгиец и итальянец, финансист-плановик Клетский с миловидными, вполне благовоспитанными дочками Соней и Катей, пестро одетый, похожий на иностранца юнец, оказавшийся не то родственником, не то хорошим знакомым генерального юриста Мак-Кормиков в России Воскобойникова, главный врач заводской больницы Коршунов, немец Лангер, два уже немолодых русских цеховых мастера, экспедитор Сысоев и еще несколько человек, не заинтересовавших Терехова.
Но самой интересной, даже броской личностью, возле которой все как бы меркло (так казалось соскучившемуся по красивым женщинам Терехову), была Вероника Урусова, по матери — Пламенецкая, девушка лет двадцати трех, в меру крупная, статная, пышноволосая, с ярко поблескивающими на мраморно-белом лице озорными глазами.
Самое удивительное в ней было то, что она не жеманничала, как белокурая Сонечка Клетская, не дичилась, как младшая сестра Сонечки Катя, похожая на отца. Вероника была со всеми ровна, улыбчива, даже смешлива. Все в дороге казалось ей интересным, все вызывало живейшее любопытство. Ни высокомерия, ни рисовки. Держится так, будто совсем и не думает о себе, просто не замечает себя.
«И это аристократка? — прикидывал Терехов, не то злясь на нее за слишком уж простонародную открытость, не то восхищаясь ею именно за эту простоту: такое может позволить себе лишь подлинная аристократка! — А может быть, притворяется? Если так, игра превосходна!»
От вьющегося вокруг Вероники мелким бесом Константина он узнал, что та — последняя дочь мадам Пламенецкой, некогда состоявшей в свите императрицы Марии Федоровны. У мадам до Вероники было уже две дочери от первого мужа, итальянского дипломата Поджио («Обе теперь живут за границей», — уточнил Константин), еще две дочери — от второго мужа, французского военного атташе при царском дворе Блютера («Эти остались и живут в Москве»). Вероника — пятая дочь мадам от третьего мужа, дальнего родственника князей Урусовых, полковника царской армии, раненного на германской войне, а теперь ведающего транспортом на заводе. Девице двадцать три года. Знает несколько иностранных языков, работает машинисткой-стенографисткой по внешним связям.
— Американцы молодцы, — рассказывал Константин. — В заводском клубе каждую субботу либо новая фильма, либо вечер танцев, и Вероника не пропускает ни одной субботы. Пригласишь ее на танец — охотно соглашается! Не брезгует нашим братом «мужиком-демократом», — добавлял он с усмешкой, не скрывая своего увлечения Вероникой. — Совсем не похожа на дочь графини аристократки. А когда говоришь ей об этом, отшучивается. При этом довольно рискованно: «Наверное, мою маму в свое время соблазнил наш кучер Иван. Выходит, и во мне течет пролетарская кровь…»
— Нашла, дура, чем хвастаться! — сквозь зубы заметил Терехов.
Но это была единственная фраза, сказанная им от души за все время короткой жизни в вагоне интеллигенции.
С первого же появления здесь он старался держаться особняком. Еще когда ему удалось устроиться к Верхайло кладовщиком, он решил отпустить для конспирации бороду и усы, теперь они отросли, опростили его лицо: мужик мужиком. Но таким вот простеньким мужичком ему и хотелось казаться.
Для большей безопасности он и с Константином стал общаться все реже, держался все отчужденнее: этот самолюбивый «местный оппозиционер», как про себя стал называть Терехов старшего сына Головиных, оказался личностью мелкой. Фиглярничает, острит, из кожи лезет вон, чтобы понравиться эшелонным дамам, особенно Веронике.
Ну, барышня — хороша, ничего не скажешь. Иногда так и тянет обратиться к ней по-французски или по- немецки. И обратился бы, оказавшись во время продолжительной стоянки с глазу на глаз где-нибудь за составом. Может быть, даже и рассказал о себе. Немного, намеком. Но нет уверенности, что девица, сама того не желая, не выдаст каким-нибудь необдуманным словом. Забудется, при всех подойдет к нему и тоже по-немецки или французски спросит: «Господин штабс-капитан, скажите, пожалуйста…» — и все рухнет в одно мгновение…
— Нет-нет, — твердил он себе. — Ото всех подальше! И прежде всего от этого головинского отпрыска. Вон как он выкобенивается, старается рассмешить Веронику: «Жена, шипя от злости, ушедши к зятю в гости, а ейный муж, в отместку, увлек ее невестку, их сын повел в беседку смазливую соседку. А что потом произошло, до нас, к несчастью, не дошло». И это считается у него верхом остроумия… бр-р-р! А теперь с видом заправского Дон Жуана читает Веронике стишки какого-то из современных поэтических мэтров:
К чертям! Подальше от этого местного оппозиционера. Нет ничего ненадежнее перебежчика. А этот хочет перебежать от своих пролетариев к господам. Однако самое большее, на что он способен, это на какой-нибудь вздорный, в сущности, пустой выпад во время очередного митинга. На иное, а тем паче на то, ради чего он, штабс-капитан царской армии Ипполит Петрович Терехов, заклятый враг большевиков, сражался в добровольческой армии, потом полгода скрывался под видом послушника в монастыре и теперь, чудом выскользнув из рук Чека, едет в Сибирь для организации нового, и на этот раз, надо надеяться, самого боевого, всесторонне подготовленного для победы подполья, — на такое Константин Головин не способен. Решительно не годится: такие после победы над большевиками будут использованы лишь в качестве служилой мелкоты…
В дорогу Терехов оделся как можно скромнее, по- рабочему. За едой на остановках не гонялся — в надежде сладко поесть потом, когда приедет в Сибирь, в добрый час покинет опостылевший эшелон с этими грязными, ненавистными ему обовшивевшими людьми, осмотрится, уйдет в подполье, к своим, и начнет наконец святую, как он считал, освободительную борьбу за возвращение многострадальной России в семью цивилизованных государств.
Ехать в вагоне интеллигенции было удобно. А главное — безопасно: все-таки вокруг, считал Терехов, относительно порядочные люди, а не то быдло, которое горланит в других теплушках.
Он уже стал было совсем привыкать к своему новому положению интеллигентного пролетария, как вдруг это мирное житье нарушило появление младшего Головина.