Энрико смотрит сквозь иллюминатор на темные и яростные воды, все волны и брызги кажутся ему одинаковыми, он не может постичь смысла этой какофонии там, внизу. Но ему нравится выслушивать здесь снова красочные истории Видулича. Например, о том, как они вместе с Петриной пересекали Атлантику и приставали в Асунсьоне, где водятся огромные птицы, улетающие назад в леса, как только заметят приближающееся к берегу судно. Или же другая история о том, что когда они проходили Сили, капитан всегда предупреждал, чтобы все были начеку, дабы не пополнить список сотен кораблей, потерпевших крушение у этих островков. «Нет, не с той стороны, между Треско и Сент-Мери, там рай из цветов, птиц и голубой воды, что бьется о гранитный песок, приобретая белый цвет и рассыпаясь золотой пылью, а с другой, внешней, там как раз одно из самых проклятых мест на земле, где закончили свои дни прадед и прапрадед капитана Петрины, и тот, проходя эти острова, всякий раз осенял себя крестом и выпивал за свое собственное доброе здоровье бутылку армониума. Он никогда не выходил в море, прежде чем не загрузится армониумом. „Без армониума я даже на рейд не выйду, — орал он, — а если это не по душе хозяину или его надзирателю у нас на борту, милости просим, подчинюсь и уйду, пусть ищут на мое место другого мудака, их вокруг хоть пруд пруди“».
Энрико играл с Видуличем на «Колумбии» в карты. Он был неплохим игроком в преферанс, но больше ему нравилось играть в триестинские или тревизские карты, может быть, потому, что в них старше всех был денежный туз, круглый, блестящий и пустой.
«Петрина любил играть и петь, — повторял Видулич, довольный тем, что выиграл в беттель, — играть и петь. Да, петь песенки:
„О ласточка моя, ты летишь над морем, и не видишь с высоты ты людского горя“, — но больше всего любил он петь арии из Верди и Доницетти. Корабль проходил мыс Горн в кромешном аду ураганных шквалов и вздымающихся со всех сторон водяных стен, снизу и сверху, когда уже не поймешь, где верх, а где низ. Капитан вел корабль, ни на мгновение не теряя присутствия духа. „Круто сри и крепко ссы и не бойся смерти“, — приговаривал он, когда корабль слишком сильно накренялся, и принимался петь, выводя рулады со свистом, шумом и завыванием: „К тебе в воздушной пелене летят мои желанья, морское эхо донесет тебе мои страданья“.
Боже мой, да он был просто великолепен, когда дирижировал этим грохотаньем как оркестром, добродушный ко всем, даже к буревестникам, на лету подхватывавшим швыряемые им куски рыбы. Капитан всегда был безупречно подготовлен к пересечению сразу двух океанов, даже если непогода и подстраивала ему злые козни. Ведь еще мальчишкой он привык выходить в море между Луссино и Сан-Пьетро-ин-Немби, когда там бушевали вместе ураганные бора и трамонтана. Во всех кабаках Южного полушария кутили до пяти утра, когда капитан Петрина приставал к берегу. Никто другой из моряков никогда не устраивал в припортовых кафе такого разгула».
Карло тоже понравился бы этот голос среди бури, что затягивал все новые и новые арии, не заботясь, когда стихнет непогода. Петь так уж петь, несмотря ни на что, как будто бы все происходило всего лишь в спокойных Пирано и Сальворе. С капитаном Петриной они могли бы оказаться все вместе и на «Колумбии», чтобы провести жизнь на море, плавали бы туда и сюда, не сходя на землю, — «К тебе в воздушной пелене летят мои желанья».
Но капитан Петрина в 1906 году умер. Видулич хорошо запомнил тот день. «Капитан только что, как на прогулке, пересек три океана, Атлантический, Индийский и Тихий, от Триеста до Чили. Удар медных литавр в одно мгновение сбросил его с мостика, и прощай братия, пробка вылетела из бутылки, и вспенившееся вино вытекло без лишних церемоний. Рано или поздно все отправятся к Будде, и капитан тоже не исключение. „Помирать следует, помереть надо, показать задницу без наряда“. Капитана Петрину похоронили в Чили, в Икике, более или менее на окраине Луссингранде. Жаль, что он не увидел собственных похорон, они ему наверняка бы понравились, выглядел он на них, как всегда, красавцем, точь-в-точь каким был и при жизни, все вокруг были просто потрясены. Капитан и сам с удовольствием ходил на похороны, они ведь заканчивались хорошей попойкой в каком-нибудь кабаке».
Слишком поздно, тот голос угас, даже если он где-то еще и существует, как затерявшееся дуновение ветра, как вещь, что продолжает и дальше существовать сама по себе. Nil de nilo fit et nil in nilum abit [15], написал однажды Энрико. Вообще-то ему никогда не удавалось полюбить мелодрамы, они чересчур слащавы, и там слишком громко кричат. Ему больше по душе Бетховен, Шуберт с его замечательными «Lieder» [16]. У них столь доступные вещи, как цветок в стакане или дерево у дома, приобретают вдруг неясные очертания и становятся такими отдаленными. Или же, если уж хочется удариться в сентиментальность, можно послушать песенку про голубку. «La paloma» [17], — una paloma blanca сото la nieve [18]; нет, вероятно, там говорится о белой голубке цвета моря, это ведь одно и то же, море все белое и сверкающее от пены, море и снег везде одинаково белы. Может быть, все вещи в мире одинаковы, особенно когда смотришь с корабля вокруг и со всех сторон взору открывается одна и та же картина. Максимилиану Мексиканскому [19]тоже очень нравилась «La paloma».
В любом случае печально, что того голоса больше нет на свете, хотя всякая исчезнувшая вещь приносит облегчение. На корабле и так все легко, здесь мало предметов и нет нужды переставлять их, как в поезде, поездка во втором классе, конечно, не люкс, но невозможность что-нибудь делать, праздность, что растягивает часы и заставляет от них избавляться, это роскошь господ. Как только у него будет немного времени, он напишет Карло и всем другим. Он отошлет все письма вместе Петернелю, Йосип — надежный друг, постарается рассортировать их и переправить дальше, так сбережешь и силы, и деньги.
Дни набегают один на другой, перемешиваются и уходят. Иногда Энрико подолгу стоит на корме и смотрит на тянущийся за кораблем след, исчезающий в этих вздымающихся океанских водах гораздо быстрее, чем в Адриатике. Время от времени Энрико играет партию в карты с Видуличем или же с Джиджетто, коммерсантом, плывущим в первом классе. Энрико знает его по Гориции, но совсем немного. Джиджетто из тех, кто постоянно разъезжает по миру, больше всего по Африке, договаривается там, кто его знает о чем, с берберами, и ему ничего не стоит пересечь земной шар, как будто это всего лишь Коллио. Видулич интересуется, правда ли, что один торговец из Кабирии подарил тому четырнадцатилетнюю рабыню. «Да я просто привез ее к себе из жалости, как дочь», — отвечает Джиджетто, изящно одетый, благовоспитанный тип. Затем он меняет тему разговора и рассказывает, как ему удалось сбежать в каком-то заливе у Мадагаскара с австрийского военного корабля, на котором тогда проходил службу и его кузен Франческо. У того в голове была лишь сплошная математика да философия, и он все пытался объяснить свои концептуальные расчеты, сосредоточенно глядя при этом куда-то в сторону. Когда наступает вечер, Видулич предлагает выпить, но Энрико почти не пьет, слова их бесед в темноте становятся все более редкими и пропадают, как падающие звезды.
Корабль останавливается на полтора дня в Лас-Пальмасе. Энрико сходит на берег, хотя охотнее остался бы на борту и, сидя на верхней палубе, смотрел бы на город. Но ему нравится бродить по переулкам и лавочкам, слушать испанскую речь, видеть эти терракотовые лица, совершенно иные помеси, чем на окраине дунайской империи; эти люди более нищие и гордые, и когда дело доходит до конфликта, они проявляют полное равнодушие к своему родовому наследию. Если бы остров уже не был занят другими и на нем жили бы лишь гуанчос — высокий рост, светлая кожа и рыжие волосы, — можно было бы остановиться и здесь, в саду Гесперид, уютно устроиться под деревом и, время от времени срывая с него золотые яблоки, наблюдать, как за крайней западной кромкой садится солнце.