Энрико сходит на берег и оказывается посреди розоватых скал, босой, с закатанными выше колен брюками. Время от времени волна окатывает его с ног до головы, приятно ощущать, как на горячем ветру рубашка сохнет на теле. Пляж черный, камни и песок из черного угля, сверкание темного цвета в прибое ослепительно. Всякая темнота обладает подобным достоинством, Гомер утверждает, что воды океана черны. В другом месте пляж, напротив, весь красный, как долго тянущийся в сгущающихся сумерках вечер. Энрико бредет через небольшие морские гроты, срывает приросшие к расщелинам скал ракушки. Крохотные лигии раскинулись на камне, словно гусиная кожа, желтые с бледно-зеленым оттенком крабы разбегаются по дну. Шорох крыльев во тьме. Накатывается волна, тягучая и мощная. Металлически голубая посередине, внизу она коричневая, как чернила, льющиеся в чернильницу.

В гротах гуанчос содержали своих предназначенных для короля священных дев, почитали и откармливали их, пока те не становились нежными и упитанными, — привилегия власти, которой пользовался государь. Энрико тоже не прочь погрузиться в широкие и податливые изгибы, каждое тело учит покорности, а он не был слишком разборчивым. Любовь, по крайней мере та, от которой он теперь хочет отделаться, насладившись ею и забыв про нее, похожа на ломоть вкусного хлеба. Одна стоит другой, у всех них есть какой-то мелкий недочет, который может тебе не нравиться, но все-таки все они хороши, как и вчерашняя девушка с Майорки. Он познакомился с ней в одном из кафе, едва сошел с корабля, она привела его в дом с облупленной штукатуркой, но с прекрасными голубыми цветами жакаранды на подоконниках и классическим внутренним двориком. Комната трех девушек в Пирано, смежная с их комнатой, лежит слишком далеко от этого домика с маленькими колоннами, в который никогда больше не ступит его нога.

Девушка свободна и сегодня, но Энрико уже через полчаса не знает, что с ней делать, и, найдя благовидный предлог, извиняется и уходит. Он кружит по берегу в поисках места, где, возможно, те двое гуанчос, как это запечатлено традицией, много веков назад нашли вынесенную морем деревянную мадонну и поместили в грот, где ей поклонялись с незапамятных времен, пока в одну из штормовых ночей море не приняло ее обратно. Кое-кто утверждал, что это была вовсе не дева, а всего лишь скульптура с корабля корсаров, бюст женщины, похищенной пиратом. Чтобы не достаться ему, она выбросилась в море. Тогда пират повелел воссоздать ее образ в деревянной фигуре с лицом необыкновенной старинной красоты и непреклонным взором. Когда парусник затонул в сражении, пират выбросил эту фигуру в море, чтобы она не пошла вместе с кораблем ко дну. Волны прибили деревянную полену к берегу, но после пребывания в течение долгих веков на суше она не перестала тосковать по свободным водам открытого моря и пожелала вернуться. Другие же утверждали, что это как раз и была дева, звезда морей, и что ушла она, когда увидела, что после веков молитв и обращений народ стал еще хуже, чем прежде, и тогда она вернулась в открытое море, к рыбам, которые грешат меньше, чем люди.

Эти истории все-таки чересчур католические, более интересна гипотеза, что те острова — часть прежней Атлантиды. Энрико останавливается перед старинным драконом, может быть, самым древним из сохранившихся в культе почитания Девы Марии. Дерево устремлено ввысь, но больше раскинулось вширь, ветви простираются на многие метры, оно, того и гляди, рухнет от избытка энергии. Беда, если ты занимаешь так много места в мире. В своем австрийском лицее Энрико усвоил, что необходимо уменьшаться, сжиматься. Он усвоил это раз и навсегда, и это не единственная заслуга их профессора, учителя философии, любви к знанию, который предпочитал ставить ученикам скорее двойки, чем пятерки. Древесина ствола и его ветвей растрескавшаяся, морщины косых насечек бороздят его, проходя сквозь почтенные бороды и заросшие брови, непристойные выступы и мозолистые руки. Они перерезают их раны, раскосые глаза усмехаются, горные вершины ниспадают и громоздятся вновь, крутые склоны устремлены вниз к своим долинам, слюна сочится из грубой длинной расселины, и кажется, что напитанные влагой бутоны и ветви норовят оторвать отмершую кору от поверхности.

Ветер треплет вихор на его голове и выпущенную из брюк в этот теплый декабрьский день расстегнутую рубашку. Энрико смотрит на раскачивающегося от крепкой жизненной силы Силена и ждет, что похожая на высохшую овечью шкуру, слишком далеко раскинувшаяся ветка сейчас с треском рухнет. Ветви окажутся подрезанными, размножение — это распухший волдырь риторики, его надо вырезать и продезинфицировать. Формироваться, расти ради того, чтобы свернуться. В гимназии высокий и худой профессор Рихард фон Шуберт-Зольдерн, играя зажатым в пальцах желтым мелом, читал лекцию, глядя не на учеников, а на серые стены. Никому никогда не желал он рассказывать, почему отказался от кафедры теоретической философии в Лейпцигском университете, чтобы стать сначала ассистентом в Мариборе, а затем преподавать историю, географию и философию в лицее в Гориции.

Вот это, а не фальшивое тропическое разрастание дерева, и есть верный путь. Претендовать на то, что они живут, говорит Ибсен, это дело страдающих манией величия. Будда тоже стал жить истинной жизнью, когда отказался от желаний, когда иссушил лимфу побуждений, которая переливается, орошает и наполняет сердце и железы. И все же улыбка Карло — глоток свежей и чистой воды, а убежденность состоит в том, чтобы пить эту воду, как Карло из-под фонтана в школьном дворе, без жажды, но и без пресыщения. Дать ей литься, этой воде, не перекрывать источника. Но сейчас Энрико хочется выхолостить этого дракона, иссушить его вены. Карло тоже не понравилась бы эта разлапистая риторическая напыщенность, однако его «нет» было бы совсем иным, хотя и трудно сказать, каким именно, но все же оно звучало бы совсем по-другому.

Энрико показалось, что около того дерева он сумел разгадать причину поражавшего всех и не поддававшегося простым объяснениям знаменитого решения Шуберта-Зольдерна. Когда его спрашивали об этом напрямую, Шуберт-Зольдерн отвечал со всей приличествующей вежливостью, смутно и бессвязно намекая на некие мотивы, связанные со здоровьем. Он часто пытался разъяснить ученикам основы гносеологического солипсизма, о чем можно было прочесть и в солидных томах по философии, хранящихся в некоторых библиотеках. Согласно этому учению, единственной познаваемой реальностью является познание того, кто познает. Однако профессор педантично отмежевывал солипсизм гносеологический от солипсизма практического, пристрастие к которому он якобы испытывал, как думали те его сослуживцы, что были не прочь ему насолить. Его нисколько не смущало, что аудитория не понимает и не пытается понять его, он был убежден, что взаимонепонимание присуще жизни.

Вот и теперь в Гориции профессор Шуберт-Зольдерн после проведенного урока наверняка отправляется на обычную свою прогулку вдоль Изонцо, рассеянно смотрит на реку, а потом направляется в ту же самую кондитерскую на улице Муничипио купить пару пирожных для жены. Уменьшать, сводить на нет: цивилизация, как и садоводство, это способ подрезки деревьев. Энрико на самом деле не любит цивилизацию, он не пошел в военные, потому что там бреют голову и приказывают, а ему больше нравится идти куда ему самому заблагорассудится. Нет, здесь что-то не так, куда же надо идти, чтобы быть похожим на Шуберта-Зольдерна, в Горицию или в Патагонию, где находится то место, в котором ничего не происходит? Не лучше ли вернуться на корабль, однообразная качка помогает думать. Энрико напишет Карло, а также Нино и Пауле, расскажет о проведенном в Лас-Пальмасе дне, узнает, что они обо всем этом думают.

Он с облегчением растягивается на койке, и, надеясь заснуть, смотрит в потолок в ожидании сигнала отплытия. «Колумбия» скользит среди высоко вздымающихся волн, солнце всходит, и звезды закатываются, тянущийся за кораблем след нескончаем, секстан устанавливает точку нахождения судна, продолжающего отдаляться от первоначального хаоса, а когда корабль еще два или три раза пристает к берегу, то причаливания и отплытия сливаются воедино.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: