— Много гвоздей потребовалось, — бормотал белоголовый старик, чтобы слышали и Баоса и молодые охотники. — А совсем недавно мы не хоронили людей, каждый большой дом имел свой кэрэн, [41]там без гроба клали, женщины приходили туда вышивать, огонь поддерживать. Русские бачики запретили по-старому хоронить. В землю; сказали, надо закапывать.
Баоса слушал старца и думал: какая разница, как тебя похоронят, лишь бы убрали кости подальше от зверей и голодных собак.
Гаодага, Холгитон и еще двое мужчин подняли гроб, и опять за него хватались дети покойницы, опять вырывали из рук. Баоса тоже тянул руки: иначе нельзя, если покойницу без сожаления и без остановок пронести на кладбище, то в семье может начаться великий мор, и дети начнут умирать один за другим, в дом придет большая беда.
На могиле разожгли большой костер, и в огонь бросали вещи, которые не могли войти в гроб. Прежде чем бросить в костер какую-нибудь вещь, ее рвали, ломали, потому что целыми они никогда не доходят до буни, а сломанные предметы там покойница найдет целехонькими. Даже ножницы — только одно лезвие положили в гроб — в буни окажутся с двумя лезвиями.
Под плач, причитания детей, племянников гроб бережно опустили в мокрую песчаную могилу, нитку с бусинкой и сережкой вывели наверх. Когда засыпали могилу, в изголовье воткнули тороан — ветку тальника — и на него подвесили бусинку с сережкой, их теперь не тронут даже дети, потому что они тоже твердо уверены, что покойница дышит воздухом через нитку.
Баоса сел возле тороана и впервые за эти дни горько заплакал. К нему подошла Майда.
— Я передаю ее последние слова, — сказала она, рыдая. — Она просила не трогать Идари. — Майда повернулась к мужу, к его братьям: — Вас она просила, чтобы вы больше не гонялись за Идари.
Баоса рыдал, опустив голову между колен. Пиапон стоял возле него, и ему казалось, что отец раскаивается за свое буйство, за свою несправедливость к жене — сколько раз он ее избивал без всякой на то причины, сколько раз обвинял в несуществующих грехах. Пиапон всегда жалел мать, может, от этого у него в характере и появилась жалость к женщинам.
Баоса поднялся и поплелся в стойбище, за ним двинулись родственники, соседи, все они один за другим вошли в фанзу, откуда недавно вынесли покойницу: нельзя сразу с кладбища идти в свой дом, следы всех побывавших на похоронах должны вернуться в фанзу усопшей.
Пиапон огляделся кругом, фанза была битком набита людьми, но Пиапону фанза показалась опустевшей, мертвой. Какое малое место занимала сухонькая, молчаливая мать в большом доме, но вот не стало ее, покинула она солнечный мир, и дом осиротел, будто обезлюдел. Пиапон не стал участвовать в выпивке и рано лег спать, ему наутро как можно пораньше надо разжечь костер на могиле матери. Каждый человек в жизни имеет свой костер, мать тоже в дороге из буни обратно в стойбище должна греться у своего костра, но так как она не может сама разжечь огонь, за нее разожжет Пиапон.
Три дня попеременно дети жгли костер на могиле матери, а на четвертый женщины наготовили угощения и пригласили шамана Тунку Бельды. Возле дома Пиапон разжег костер, рядом на столике разложил халат матери. Шаман начал камлание. Пиапон настороженно слушал его, он не особенно верил этому скороспелому молодому шаману и ради проверки его умения решил устроить ему испытание. Тунку Бельды еще полтора года назад со всеми вместе ловил рыбу, ходил на охоту, и никто даже не слышал, чтобы он хотя бы во сне пел шаманские песни. После тяжелой продолжительной болезни он вдруг объявил себя шаманом, начал предсказывать судьбы, узнавать житье-бытье родственников, лечить больных. В стойбище говорили, Тунку на самом деле стал шаманом, пророчили — в будущем станет великим шаманом. Когда одевали мать в последнюю дорогу, ей на грудь положили кусочек стекла, завернутого в разноцветные тряпицы, — по этому предмету и по тряпице шаман и должен узнать покойницу, потому что покойники в буни теряют свое лицо, забывают человеческую речь.
— Вот идет женщина, спотыкается, падает, села, заплакала, — пел шаман. — На груди блестит стекло, красная тряпица, черная, белая…
— Не наша, не наша! — закричала старушка Гоана, жена Гаодаги, с которой Пиапон заворачивал в девять разноцветных тряпиц кусок стекла от разбитой бутылки.
«Белая, красная, синяя, желтая, черпая, зеленая, голубая, потом опять белая, опять синяя», — твердил Пиапон. Шаман снова и снова перечислял тряпицы.
— Это наша, это наша, это она! — наконец удовлетворенно воскликнула старушка Гоана.
«Шаман! Тунку стал настоящий шаман», — подумал Пиапон, глядя, как разволновались слушатели.
После выполнения всех обрядов Баоса почувствовал боль в пояснице и остался дома. Сыновья же с выздоровевшим Улуской отправились на рыбную ловлю и охоту. Он попросил старшего сына Полокто, Ойту, полечить ему поясницу, и мальчик с удовольствием усердно топтал голыми пятками поясницу деда. Но лечение внука не помогло. Баоса вытащил из угла каменного идола — человечка — дюли, стража большого дома.
— Ты плохо стал охранять наш дом, — укоризненно сказал он каменному человечку, — Не мог поберечь свою хозяйку, теперь вот у хозяина поясница отнимается, а ты даже по думаешь, как ему помочь. Заменить тебя некем, ты в старое время хорошо охранял дом, потому мне тебя жалко. Я хочу, чтобы ты сам почувствовал, какая боль гложет мою поясницу, может, тогда поймешь, пожалеешь меня…
Баоса с помощью женщин выволок каменное изваяние из фанзы и по пояс закопал его в песок.
— Будешь здесь стоять днем и ночью, в холод и в жару, в ветер и в дождь, — сказал он. — Чем скорее вылечишь мою поясницу, тем скорее вернешься на свое теплое место.
На улице было жарко, безветренно, горячий песок жег пятки, и Баоса почувствовал, как солнечное тепло проникает в его тело. Он опустился на горячий песок недалеко от закопанного дюли и блаженно растянулся. К нему подошел его помощник — старый беззубый пес Тэкиэн, лизнул шершавым языком руку хозяина и сел возле него. Баоса погладил голову любимца и вздохнул.
— Состарился совсем, Тэкиэн. Кормили хоть тебя? — Пес смотрел на хозяина понимающими глазами. — Сыт, да? Хорошо. Хозяйка твоя ушла от нас, Майда тебя будет кормить. Тебе тоже недолго осталось рядом со мной быть, мы уж никогда вместе не пойдем в тайгу…
Горячий песок приятно грел ноги, даже поясница стала меньше болеть. Баоса закопал ноги в песок. Он давно заметил Гангу, тот вертелся возле своей фанзы, делал вид занятого человека и что-то искал. Ганга несколько раз заходил в большой дом, ночь просидел возле покойницы и провожал ее до могилы. Баоса хотя и сердился на него, но не мог выгнать из дома: в беде все люди объединяются, забывают всякие малые и большие ссоры, к тому же Ганга, если считать по Улуске, в какой-то степени, выходит, родственник, а все же он крепко обидел Баосу, он назвал его собачьим сыном. Ганга наконец неуверенно подошел к Баосе, поздоровался и сел рядом на песок.
— Ноги болят? — осведомился он.
— Болят. Поясница еще больше болит.
Майда вынесла зажженные трубки. Старики закурили.
— Мы с тобой, Баоса, давно соседи, — заговорил Ганга, — между соседями чего не бывает. Ты уж не сердись на меня, горячий я становлюсь, когда меня по-всякому называют.
— Как же тебя не называть было, если твой сын украл мою дочь?
— Ну, украл, но я его не учил воровать чужих дочерей! — Ганга привстал, он опять готов был сцепиться с соседом.
— Ты ругаться пришел или по делу?
Вспыльчивый Баоса на этот раз был сдержанней, хладнокровней, чем Ганга.
— Пришел я к тебе по-хорошему поговорить, а ты меня опять рассердил.
— Ладно, не сердись.
Два старика, как два хорька, сидели друг против друга, пыхтели трубками, плямкая губами.
— Думал я, они на Джалунское озеро сбежали, — заговорил миролюбиво Ганга. — Ездил по озеру, по горным рекам — нигде их следов не нашел. Пота шибко меня рассердил, опозорил нас, мы хоть и бедны, но мы гордые. Нашел бы его, непременно пролилась бы кровь. Следы искал, прислушивался, думал, должен он на еду мясо добыть, должен по зверю стрелять. Ничего не услышал. По озеру, по протокам вышел я в стойбище Чолачи, потом побывал в Джонко — нигде их не видели. Выехал на Амур — там тоже их не видели. Выходит, они не поднялись вверх по Амуру.