На шоссе и вокруг не было никого, только уже к вечеру мы заметили на белой пыльной дороге темную фигуру: кто-то решительно нас нагонял. Расстояние между нами постепенно сокращалось, и наконец мы увидели, что это Мавр, Авезани из Авезы, наш старейшина. Видно, и он переночевал в каком-то укрытии, а теперь спешил в Старые Дороги. Он не шел, а летел на всех парах, как хорошо отлаженная машина, глядя прямо перед собой, и его белые волосы развевались на ветру. На спине он нес свой огромный мешок, из которого торчал топор, сверкавший, точно серп Кроноса. [29]
Мавр нас не видел или не хотел видеть и уже намеревался обогнать, когда Чезаре окликнул его и пригласил в телегу.
— Позорное племя, свиньи поганые, — ответил Мавр, выпуская на свободу поток ругательств, постоянно вертящихся в его голове, и, прибавив шагу, продолжил свое движение к горизонту, противоположному тому, на котором он перед этим возник.
Синьор Унфердорбен, знавший о Мавре намного больше нас, рассказал, что его странности имеют свое оправданье. Мешок тоже имеет объяснение, как и бродячая жизнь, которую Мавр вел всегда. Дело в том, что, рано овдовев, он остался с дочерью на руках, теперь ей должно быть уже около пятидесяти. Дочь неизлечимо больна: у нее паралич, она прикована к постели. Мавр пишет ей каждую неделю письма, но они, конечно, не доходят. Ради своей дочери Мавр и живет, ради нее работал всю жизнь, побурел, как старый орех, затвердел, как камень. Кружа по свету ради нее, он собирал в свой мешок все, что подворачивалось под руку, все, что можно было употребить в дело или обменять на что-нибудь стоящее.
Больше мы до конца пути никого не встретили.
В Старых Дорогах нас ждал сюрприз. Оказалось, это не деревня, вернее, маленькая деревня с таким названием существовала, она находилась в стороне от шоссе, в лесу, но ее мы обнаружили позднее, узнав заодно, как переводится само название «Старые Дороги». Всех итальянцев, тысячу четыреста человек, разместили в одном-единственном огромном здании, одиноко стоявшем у шоссе среди невозделанных, разделенных перелесками полей. Здание называлось «Красный дом», и оно действительно было красным, как снаружи, так и внутри.
Это была очень странная постройка, выполненная безо всякой видимой планировки, расползавшаяся в стороны, как вулканическая масса. Непонятно, то ли дом строили несколько враждующих между собой архитекторов, то ли один, но сумасшедший. Центральная, более старая часть здания, задавленная и зажатая беспорядочными пристройками, была трехэтажной, поделенной внутри на комнаты, где прежде, должно быть, располагалась военная или гражданская администрация. К центральной части прилегали актовый зал, несколько школьных классов, кухни, прачечные, театр не меньше чем на тысячу мест, санчасть, спортивный зал; рядом с главным входом был чулан с какими-то странными стеллажами; мы пришли к выводу, что это бывшее хранилище лыж. Но, как и в Слуцке, здесь почти ничего не осталось ни из мебели, ни из оборудования. Не было не только воды, но и самих кранов, а также кухонных плит, кресел в партере театра, школьных парт, лестничных перил.
Зато самих лестниц в Красном доме было с избытком, они встречались повсюду в этом нескончаемом здании: широкие, парадные лестницы вели в пыльные, заваленные всяким хламом каморки; узкие, с разнокалиберными ступенями упирались на середине в какую-нибудь наскоро возведенную колонну, подпирающую треснувший потолок; шаткие, короткие, на две стороны, соединяли не стыкующиеся между собой этажи главного корпуса и пристроек. Но самой удивительной была гигантская лестница по одному из фасадов: с широкими трехметровыми ступенями, она поднималась из заросшего травой двора и упиралась в стену.
Вокруг Красного дома не было никакого ограждения, даже символического, как, например, в Катовицах; не было и пропускного пункта. У входа часто стоял молодой русский солдат, но никакого касательства к итальянцам он не имел. Его задачей было следить, чтобы русские по ночам не лазили в комнаты к итальянским женщинам.
Русские офицеры и солдаты занимали деревянный барак неподалеку; там же останавливались иногда и другие военные, приезжавшие по шоссе, но ни тем ни другим до нас не было дела. Заправляли в лагере итальянские офицеры, небольшая группа бывших военнопленных. Заносчивые и грубые, они кичились своим положением и выказывали нам, гражданским, полное равнодушие и даже презрение. Самое удивительное, что у них установились замечательные отношения с советскими офицерами из соседнего барака. Больше того, они занимали привилегированное положение не только среди нас, но и среди русских, потому что питались в русской офицерской столовой, носили новехонькую советскую форму (без знаков отличий) и хорошие офицерские сапоги, спали на походных кроватях с простынями и одеялами.
Но нам тоже грех было жаловаться. Мы жили и питались точно так же, как и русские солдаты, при этом от нас не требовали никакой особой дисциплины. Работали не все, а только те, кто сам хотел. Добровольцы обслуживали кухню, баню, электрогенератор. Леонардо предложил себя в качестве врача, а я медбрата, но в летнюю пору почти никто не болел, так что наша работа обернулась самой настоящей синекурой.
Уйти можно было свободно. Некоторые так и сделали. Одних замучила тоска, других тянуло к приключениям, а третьи рассчитывали перейти границу и добраться до Италии. Но через несколько недель или месяцев скитаний все возвращались: если Красный дом не был огорожен и не охранялся, то далекие границы, напротив, охранялись очень даже хорошо.
Со стороны русских мы не замечали никакого идеологического давления, никакой дискриминации. Наше итальянское сообщество было очень пестрым: офицеры из АРМИР, партизаны, узники Освенцима, рабочие из «Организации Тодта», уголовники и проститутки из тюрьмы Сан-Витторе, коммунисты, монархисты, фашисты. Русским, однако, было глубоко безразлично, кто из нас кто; для них мы были просто итальянцы, а остальное их не интересовало. «Все равно», — говорили они.
Мы спали на деревянных настилах с соломенными матрацами, шестьдесят сантиметров пространства в ширину на одного человека. Поначалу мы пытались протестовать — слишком, мол, тесно, но русское начальство вежливо отклонило наши протесты, найдя их необоснованными. В головах настила все еще можно было прочитать нацарапанные карандашом фамилии советских солдат, спавших здесь до нас, и нам пришлось убедиться, что каждый из них довольствовался всего пятьюдесятью сантиметрами.
То же самое относилось и к питанию. Мы получали килограмм ржаного хлеба в день, тяжелого, сырого и кислого, но это был их хлеб, и его было много. Ежедневная кашатоже была их кашей.Небольшой брикет, в состав которого входили сало, пшено, фасоль, мясо и специи, насыщал, но плохо переваривался, и мы лишь после многодневных экспериментов научились доводить эту кашудо съедобного состояния, варили ее по многу часов.
Три-четыре раза в неделю давали рыбу— речную, крупную, сомнительной свежести, костлявую и несоленую. Что с ней делать? Кое-кто приноровился есть ее прямо так, в сыром виде (и многие русские так ее ели), потому что для приготовления требовались емкость, приправы, соль и умение. Но скоро мы убедились, что самое лучшее — продавать ее тем же русским — окрестным крестьянам и проходящим по шоссе солдатам. Осваивая новое ремесло, Чезаре очень быстро достиг в нем совершенства.
В рыбный день он с утра обходил комнаты, забирал у всех желающих рыбу, нанизывал ее на кусок проволоки, потом вешал себе эту вонючую гирлянду на шею и исчезал, иногда до самого вечера, а вернувшись, раздавал своим доверителям рубли, сыр, четвертушки кур и яйца. Такой обмен устраивал всех, а Чезаре особенно.
С первых доходов от своей коммерции Чезаре купил рычажные весы, благодаря которым его профессиональный престиж заметно возрос. Но для полного осуществления задуманного ему требовался еще один инструмент — шприц. Понимая, что найти такую вещь в русской деревне невозможно, Чезаре пришел ко мне в санчасть и спросил, не могу ли я ему помочь.
29
В греческой мифологии титан Кронос оскопил серпом своего отца Урана.