За несколько дней он собрал около двадцати пяти рублей и принялся за работу.
Полили первые жидкие и косые дожди; за их навесом в осенних огородах затухало умолкшее лето. Скучная зелень свекольной ботвы с лиловыми твердыми прожилками лежала, растоптанная, между грядками. Краски — грязно-желтая, грязно-оранжевая, грязно-бронзовая — валялись под ногами.
В такие дни и без антенн слышны далекие грустные голоса.
Брызгал грязный дождик, когда Фалк пришел просить отца, чтобы тот помог ему установить на крыше самую мощную антенну.
Дядя Ича накинул на себя какую-то рваную одежду, пригодную лишь для того, чтобы побираться, и они через чердак полезли на крышу.
Последний раз дядя Ича был на крыше сорок два года тому назад, и ему никак не верилось, что это множество домов и строительные леса среди тусклой меди осенних деревьев — это тот самый город, в котором он вырос. Но Фалк не дал ему стоять, держась за бороду, и дивиться на город.
Фалк тащил за собой длинную жердь, а его карманы были набиты молотками и гвоздями, которые стягивали с него брюки.
Он был взбудоражен. Он гонял отца с одного края крыши на другой. И нельзя сказать, чтобы дяде Иче не нравилась эта игра. Ему это как раз нравилось, потому что дядя Ича по натуре был чем-то больше, нежели портной, и когда еще могла представиться такая возможность погулять по крыше и не быть обязанным оправдываться перед кем-нибудь…
Моросил грязный дождик, в то время как они лежали скрючившись на мокрой крыше, возле трубы, и вбивали последние гвозди в антенну.
Фалк спросил:
— Ты советскую власть признаешь или нет?
— А как же?
— Так почему ты не подстригаешь бороду? Ведь с нее капает.
— По правде говоря, если бы я снял бороду, я бы намного помолодел, но совестно, знаешь, перед людьми.
— Обыватель остается обывателем! — сказал Фалк трубе.
— Откровенно говоря, — оправдывался дядя Ича, — я ее немножко все же подстригаю: то тут отхвачу, то там. Нельзя же сразу!..
Потом, когда они сошли с крыши, на ней осталась торчать жердь, уходящая в небо, чтобы ловить сладостные звуки всего мира.
Теперь, когда конденсаторы наполнятся электричеством, во двор польется музыка, как ливень из тучи, и все потонет в этой музыке.
Так думал Фалк.
Но прошло немало дней, а в наушниках только жалобно плакали далекие, хриплые ветры. Слышна была осенняя непогода в европейских странах.
За эти несколько дней Фалк осунулся. Он то и дело выбегал из дома на улицу; вот он на крыше, а вот он уже копает где-нибудь за окном яму, щупает провода и лижет их языком.
Положение ухудшалось тем, что враг уже стал злорадствовать.
Дядя Зиша как-то за едой заявил, что если Фалк даже станет на голову, все равно у него радио не заговорит, потому что для этого нужно, кроме всего прочего, установить маятник.
— Я часовщик, — сказал он, — и этим вещам пусть меня не учат. Тебе кажется, что и часы ходят сами по себе? Ничего подобного — кроме всего прочего, им нужен маятник.
Больше дядя Зиша не говорил, но его слово всегда оставляло впечатление, и вот Фалку стали потихоньку вдалбливать насчет маятника.
— Повесь маятник, — умоляли его, — не будь упрямцем!
— И чем, в конце концов, ты рискуешь? Надо иногда и старших послушать.
Фалк был вне себя. Однажды он швырнул на землю молоток и стал кричать:
— Куда мне вам подвесить маятник? На небо, что ли? Этот старый латутник учит меня, как устанавливать радио! Пусть он сначала подучит немного физику, этот новый Маркони!
Вот это вывело дядю Ичу из терпения, он с бешенством подтянул брюки и заговорил с Фалком другим языком:
— Сию минуту чтобы ты мне повесил маятник! Ты слышишь, что я говорю тебе? Сию минуту!
Должно быть, уж слишком долго было тихо во дворе. Можно смело сказать, что будь другой на месте Фалка, он уже наверняка повесил бы маятник. Но Фалк никого не послушал, и теперь ясно, что он был прав.
Судьба радио висела на волоске, и вообще во дворе стали сильно сомневаться в советских нововведениях. Но именно тогда — случилось это поздним вечером — черный Мотеле выбежал во двор с криком, что у него в коробочке послышалась игра балалаек.
Двор встрепенулся. Прыгали через окна все и — к дяде Фоле в дом. И действительно, у него, у черного Мотеле, в радио тренькали балалайки. Потом все стихло, и откуда-то издалека сказали человеческим голосом:
— Алло, алло, алло!
Фалк побежал, как сумасшедший, по всем своим шести радиоточкам во дворе. Наконец-то он поймал поющую волну, правда пока простоватую, но у него есть несколько аппаратов на катодных лампах, которые, надо надеяться, будут ловить также игру скрипок и все блуждающие по свету речи, которые еще не вышли из употребления.
Потом в реб-зелменовском дворе наступила мертвая тишина. Сидели вокруг радиоящиков группками, со слегка выпученными, как у птиц, глазами и удивленно слушали речь о хлебозаготовках в БССР. Наушники переходили от уха к уху. По всем квартирам бегал запыхавшийся Фалк, указывал и руководил слушанием.
Дядя Юда там, у себя дома, с каким-то неистовством припал к радио. Он зажег все электрические лампочки в доме, уселся и с закрытыми глазами слушал. К его радио никто не мог подступиться, и, когда Цалел увидел у него на глазах слезы, он пошел к дяде Зише узнать, что такое слушает отец.
В Москве играла виолончель.
К тому времени все уже находились у дяди Зиши — собирались, по-видимому, услышать его мнение об этом деле.
Хаеле сошла спросить, можно ли ей слушать радио, не повредит ли это ее ребенку. Фалк рассердился и стал объяснять, что, согласно законам физики, музыка не дойдет до живота, но тут тетя Гита прервала на мгновение свое раввинское молчание и посоветовала ей, чтобы она подождала с этим радио — ничего страшного! — до после родов.
Фалк победил. Даже дядя Зиша слова не сказал. Никаких инцидентов, как тогда, при проводке электричества, не произошло.
Назавтра бабушка Бася, правда, заметила жердь на крыше и потащилась по квартирам, с тем чтобы расследовать этот вопрос. Подозревала она Фалка в том, что он торгует голубями… Тонька, которая очень любила заниматься с бабушкой, усадила ее вечером возле радио и надела на ее ссохшуюся головку наушники, но бабушка, к сожалению, ничего не слышала и ничего не понимала.
Радиоприемник она приняла за стенные часы.
Сентябрь месяц. Прозрачные дни и прохладные, светлые ночи. Пахнет сырыми, опустевшими полями. В окнах серо. Именно в эти прохладные, прозрачно-желтые дни у Фалка загорелась фантазия. Он совершенствует радио и слушает теперь уже почти всю Европу. Он изучает азбуку Морзе. Он готовится на коротковолновика.
А в прохладные, серебристые ночи, когда одни лишь электрические отсветы скользят по реб-зелменовскому двору, поспешно открываются маленькие форточки в домах и взбудораженные Зелменовы перекликаются:
— Алло, алло, алло!
— Берлин!
— Москва!
— Варшава!
— Бухарест!
Соня дяди Зиши
Ну а как же Соня дяди Зиши, та, которая служит в Наркомфине, что она собой представляет?
Человек как человек.
Почему ей всегда немного холодно? Почему она сидит на кушетке, укутавшись в платок, и ежится? Эту манеру она унаследовала от тети Гиты, которая протащила подмерзшую раввинскую кровь в их семью.
У Сони дяди Зиши слишком белая для Зелменовой кожа, к тому же у нее сияющие, голубые белки, которые светятся особенно ночью и очень нравятся в Наркомфине.
Ее любят люди начиная с тридцати пяти лет и старше.
Бывает, она выходит из Наркомфина, а за ней идут чуть ли не пять спецов; она поеживается и улыбается то одному, то другому, потом они все расходятся обедать.
Обитатели двора, может быть, и любят ее, но особых дел с ней не имеют: у нее какие-то совершенно чуждые манеры, не зелменовские. Куда дальше! Даже для Тоньки, с которой она спит в одной кровати, она тоже почти чужой человек. Впрочем, им просто некогда переброситься словом, потому что и спать-то они ложатся в разное время, и только поздно ночью можно иногда услышать заспанный голос: