Дядя Зиша, который не терпел Зелменовых, распространил эту историю о московской открытке сначала в синагоге, где он после неудачного брака Сони стал своим человеком, и лишь потом, с большим опозданием, эта удивительная весть пришла в реб-зелменовский двор.
Дядя Юда сразу решил, что история с открыткой — вранье. И чтобы убедиться в этом, он однажды, когда дядя Зиша вышел на крыльцо проветриться, открыл форточку во двор и крикнул:
— Зиша, может быть, ты покажешь мне открытку, которую получил из Москвы?
Дядя Зиша ему хладнокровно ответил:
— Московская открытка написана по-древнееврейски, и ты в ней поймешь ровно столько, сколько свинья в апельсинах.
— Так дай хотя бы поглядеть издали!
— Открытка как открытка, — ответил спокойно дядя Зиша.
Может быть, он и получил эту открытку из Москвы. Может быть, да, а может быть, и нет. Одно только известно — что Соня дяди Зиши не переставала приходить к отцу домой, а иногда даже выходила оттуда заплаканная.
Никто не мог понять, что там, в этом спесивом доме, происходит.
Дядя Ича все смотрел из своего окна и часто забегал к дяде Зише справиться, который час. Там, в доме, всегда царила суровая тишина, лишь несколько пар часов тикало на темных стенах.
Но от дяди Ичи не могло быть секретов.
Однажды вечером он заметил, что у Зиши закрылись ставни раньше времени. Долго блуждал он по мокрому двору, боролся сам с собой, покуда все же не посмотрел в щель ставни. Он увидел странную вещь: в большой комнате, у светлого стола, сидели дядя Зиша, зять и дочь и пили чай. Он сразу догадался, что дядя Зиша, наверное, помирился с дочерью.
Потом тетя Малкеле тоже подтвердила, что его предположение не лишено основания.
Двор присматривался к ходу событий со стороны, но потом он (двор) взбунтовался из-за мелочи, и надо признаться, что виноват в этом был снова дядя Зиша.
Как известно, Зелменов прост, как ломоть хлеба. Все, что случается, он принимает как должное и живет себе дальше. Так было и с этим браком. Мужиковатый Павел Ольшевский как раз пришелся всем по душе, и он со своей стороны выказал желание породниться со всей семьей без исключения. Но дядя Зиша заупрямился и никому не хотел доставить удовольствия от общения с его зятем. Он намеревался держать зятя обособленно.
Но вот узнали, что Павел Ольшевский недавно собирался пригласить всех Зелменовых в кино. Он выяснил, что среди старших Зелменовых имеется элемент, который сроду не был в кино.
Кажется, дядя Зиша должен был быть доволен таким благородством своего зятя — так нет же! Он заявил Ольшевскому со всей категоричностью, что, если тот желает жить в мире с тестем и тещей, он не должен иметь дела с двором.
— Это такого рода люди, — сказал дядя Зиша, — от которых не мешает держаться подальше.
Дядя Зиша дал при этом понять Павлюку, что тот породнился с ним и с его домом и больше ни с кем. Дабы настоять на своем, он отдал приказ тете Гите, чтобы она сейчас же надела праздничное платье. И в кино пошла только семья дяди Зиши, а не весь двор.
Пощечина реб-зелменовскому двору! С тех пор как реб Зелмеле положил начало роду (1864), такой подлости еще не совершалось!
— Дело вовсе не в этом, — говорили между собой, — дело в самолюбии!
Возмущенная тетя Малкеле взяла дядю Ичу под руку и пустилась в кино. Дядя Фоля взял с собой своих пятерых-шестерых детей и пошел в кино. Но главное то, что Фалк дяди Ичи сообщил: если не пожалеть денег, он может устроить в сарае собственное кино. Он даже начал кусать ногти от избытка творческих мыслей в голове. Как раз тогда пришла к нему Тонька со странным предложением.
— Если хочешь, — сказала она, — ты можешь поехать со мной во Владивосток.
Он перестал кусать ногти и помчался с Тонькой.
А то, что дядя Зиша оскорбил целый двор и устроить кино в сарае теперь необходимо как воздух, так ему до этого дела нет. Ведь этот Фалк не больше чем сорванец, пустозвон, хлыщ, ветреная голова!
Говорят, что тетя Гита в течение нескольких недель после кино молчала, а потом проговорила как-то раз с горькой иронией:
— Потушили свет, чтобы не видно было мошенничества!
Больше она не пойдет, пусть ее даже озолотят.
Но двор вынес от кино совсем иное впечатление. Высказывались мнения, что кино превосходит все — и электричество, и радио. О дяде Иче нечего и говорить. Однажды, когда тетя Малкеле нечаянно опрокинула ужин в печке, он попытался воспользоваться ее смущением и сказал:
— Малкеле, если бы мы с тобой были людьми, мы сегодня снова сходили бы в кино.
К сожалению, он этого не добился и должен был довольствоваться тем, что снова рисовал в своем воображении все эти морские воды с белыми медведями, которые предстали перед ним тогда, в тот волшебный вечер. Дядя Ича был полон фантастических видений, ходил мечтательный, с отсутствующим взглядом и прислушивался, не проронят ли где-нибудь хотя бы слово о кино.
— Такого я не ожидал, — сказал он Малкеле.
Вечером, строча ватные штаны, он думал с болью в сердце о белых медведях, о замерзших путниках на айсбергах, для которых эти ватные штаны были бы как нельзя более кстати. И он уже давно простил Зише обиду, даже сам пошел мириться.
— Насколько я понимаю, — сказал он брату, — выходит, что кино стоит намного выше электричества и радио.
— Много ты понимаешь! — все же уколол его дядя Зиша.
Дядя Зиша не из приветливых людей. Кроме обычных болезней, он страдает еще спесью и притворством, и теперь он, скорее всего, тоже выдумывает. Вся эта история с московской открыткой — явная ложь. Он врет на каждом шагу и съедает себя заживо. Оказывается, что брак его дочери он все еще не приемлет, — по крайней мере, ложась как-то спать, он вдруг сказал тете Гите:
— Так как же, Гита, мы, значит, выдали нашу старшую дочь Сорку?
— Да, — ответила она, — в добрый час!
— Ну и как тебе нравится этот брак?
И прежде чем тетя Гита успела придумать какой-нибудь ответ, которым она могла бы ему угодить, он потушил свет и изрек в темноте:
— В конечном счете, скажу я тебе, участь наша незавидна…
Как раз тогда ударили морозы.
Марат
Выпал снег.
Под окнами намело крутые сугробы. Реб-зелменовский двор залез под снег так глубоко, что видны были только завьюженные оконца. Белые крыши надвинулись еще ниже. Углы домов как бы мокрым снегом побеленные.
Около полуночи Бера вышел, заспанный, в калошах на босу ногу, осторожно добрался до окна дяди Ичи и постучал. Сразу поднялась занавеска, испуганное лицо тети Малкеле выплыло, как из воды, и приклеилось к стеклу. Бера не мог придумать, что бы ему сказать, забормотал что-то себе в усы и рукой указал на свою квартиру наверху, в каменном доме.
— Наверное, что-нибудь с Хаеле, а? — догадалась тетя Малкеле.
Он кивнул головой.
Бера провел долгую, трудную ночь. Прежде всего тетя Малкеле послала его за санями. Он привел сани — тогда обе женщины пристали к нему, чтобы он поехал с ними в больницу. Конечно, он отказался. Конечно, Хаеле тут же бросилась в пальто на постель и в перерывах между родовыми схватками причитала, что уж лучше жить с камнем, чем с большевиком. Дело дошло до того, что она чуть ли не вообще отказалась родить.
Тогда как из-под земли вырос дядя Ича и с бешенством, свойственным этому человеку, обещал Беру просто-напросто вздуть.
— Это твой ребенок или нет, буйвол этакий?! — кричал он.
— Что ты горячишься? — улыбнулся Бера. — Когда я должен был родиться, много ты возил маму по больницам?
— Дурак! Что ты равняешься со мной? — Дядя еще больше кипятился. — Я был бедным портным, а ты большевик. Это же твоя больница, болван!
И даже помимо этого Бера был не прав, потому что его, Берино, рождение происходило совсем при других обстоятельствах. Тетя Малкеле, говорят, шла тогда к реке полоскать белье и нечаянно родила у проруби. Ее привезли на крестьянских санях вместе с ребенком, и, конечно, не было никакого смысла требовать от дяди Ичи, чтобы он потом взял и повез ее в больницу.