В эту ночь упрямство Беры было сломлено, как это ни казалось невероятным. Он таки поехал в больницу!

По дороге тетя Малкеле еще порядком поиздевалась над ним. У каждой аптеки, например, она посылала его покупать снадобья, в которых разбиралась только она одна.

Санки наполнились всякими травами и мазями. Он молчал как рыба, только один раз за всю дорогу обернулся к жене.

Он спросил:

— Куда ты, Хаеле, положила ключи от шкафа?

Хаеле тогда схватилась за поясницу и, ощущая жгучую боль, стала жаловаться свекрови, что Бера все еще не вошел в ее положение, он думает о каких-то ключах. Бера ей тут же ответил, что родить ребенка не входит в его обязанности и что его незачем вмешивать в бабские дела.

— Почему же ты раньше вмешивался? — расплакалась Хаеле.

На это Бера не нашел нужным ответить.

— А что будет с обрезанием? — выступила вдруг тетя со своей заботой.

— Хватит! — ответил он. — Справлять брис тебе уже не придется.

Больше они не разговаривали.

Город утопал в глубоком, теплом снегу. Было тихо, как на чердаке. Сто тридцать тысяч человек, не считая младенцев до года, уже добрых несколько часов лежали под теплыми одеялами. Производство снов было на полном ходу. Сны, сны, самые разнообразные сны. За ставнями проносились старые картины Гражданской войны, надежды, классовые предвидения. Где-то под периной ткались тяжелые нэпманские сны. Бесконечные цифры снились работникам Госплана.

Лишь дядя Фоля, один во всем городе, просыпал свои ночи без снов; лежал у жены в постели и сопел ей в ухо, как паровая машина.

Ровно в шесть часов утра, когда на улице мела метель, явился на свет новехонький Зелменов. Врач от восторга хлопнул его по попке.

У этого существа была черная шевелюрка, широкие плечики, и от него уже попахивало сеном и чем-то еще (см. главу первую).

Бера сидел в темном коридоре и дремал, и, когда тетя Малкеле разбудила его этим известием, он вздохнул от удовольствия.

— Если так, — сказал он, — то я уже, наверное, могу уйти?

Он пошел домой, поставил самовар и выпил подряд пятнадцать стаканов чаю с вареньем.

* * *

Утром тетя Малкеле появилась во дворе с радостной вестью. Она вкусно перецеловалась со всеми Зелменовыми и вообще с людьми, которые ей встретились по дороге. Было ясно, что об обрезании уже нечего говорить. Таких вещей сейчас добиться невозможно. Хотелось спасти хотя бы имя.

Дядя Юда и дядя Ича поднялись к Бере и заявили ему со всей решительностью, что настаивают на том, чтобы ребенок назывался Залменом. Свое они сказали и, как два бедных родственника, остались ждать ответа.

Бера ответил так:

— Насчет имени я еще должен подумать, но, во всяком случае, не Залменом будет называться мой ребенок, потому что дедушка Зелмеле был, по целому ряду признаков, кулаком, и, кроме того, для меня вообще не ясно, откуда это дедушка взял деньги, чтобы построить двор.

Действительно — откуда?

— Так что же ты хочешь этим сказать? Что наш отец был карманным вором? — стали они наступать на него.

Бера и на этот раз нашел нужным не отвечать.

* * *

Утром из больницы пришло ставшее всем известным решение Хаеле, что ее ребенка зовут Зелмеле. Запахло порохом. Бера тогда круто промолчал, скулы у него обозначились острее — признак того, что бой принят.

Комсомольцы (сорванцы) стояли наготове.

Видно, давно уже не было шума во дворе!

Старики притаились в домах, прикинулись дурачками, будто они не знали, в чем дело, а сами краем глаза наблюдали за неприятелем. Машина строчила, рубанок строгал, и тикали все старые часы дяди Зиши.

Днем, когда никаких перемен в реб-зелменовском дворе еще не наблюдалось, дядя Ича пел песню:

Я шью сермяги и поддевки —
Для мужичков моих обновки,
Для моих лапотничков,
По дешевке.
Все починю я, все исправлю,
Заплаты крепкие поставлю.
Моих лапотничков
Не оставлю…

И хитро подмигивал тете Малкеле:

— С невесткой, скажу я тебе, мы угадали как нельзя лучше!

* * *

Вечером, когда тетя Малкеле собиралась в больницу, Бера вдруг позвал ее к себе и попросил передать роженице, что его сына зовут Марат.

— Если Хаеле это не понравится, — потягивал он свой ус, — она может завтра же взять и выйти замуж за кантора.

Дядя Ича энергично подтянул штаны и приготовился драться.

— Подайте мне его сюда, этого буйвола, я его сотру в порошок!

А дядя Юда крикнул, задрав голову к окну Беры:

— Кто ты такой, хамло, что ты хаешь моего отца?

И дядя Зиша тоже вышел. Он сказал женщинам (интересно знать, почему дядя Зиша обращается всегда к женщинам?):

— Я как следует поразмыслил и считаю, что эта история с именем ляжет на наш род пятном на веки вечные.

Но даже теперь у дяди Юды глазки полезли поверх очков.

— А твой зять, Зишка, разве не пятно на нашем роду?

Дядя Зиша ответил ему холодно:

— Во-первых, я разговариваю не с тобой, во-вторых, на моего зятя у меня имеется дозволение московского раввина, а в-третьих, если бы ты не был невеждой, ты знал бы, что подобное уже случалось во времена Эзро и Нехемье и что нет ничего нового под солнцем.

Еще хорошо, что дядя Зиша при этом не устроил обморока.

Творилось что-то невообразимое. Тете Малкеле еле удалось загнать драчунов в дом. Она была вне себя. Есть предположение, что именно она втихомолку подбивала дядьев на борьбу за честь реб Зелмеле, а что касается выступления Хаеле, то совесть Малкеле, по правде говоря, была тут не совсем чиста.

Тетя Малкеле была вне себя.

И наверное, поэтому она поздно ночью, вернувшись из больницы, сочла своим долгом обойти зелменовские квартиры и передать:

— Что ты скажешь на это — ведь с Бериным Маратиком носится вся больница!

А потом под каким-то предлогом она позвала Фалка к дяде Зише в дом, где все дядья сидели за чаем. Его попросили рассказать о Марате — не о Берином, а о том, незнакомом Марате: был ли он хотя бы порядочным человеком, любил ли он евреев — о других вещах нечего уж и говорить!

Фалк заверил всех, что, в частности, тут можно не сомневаться. Он осветил роль Марата во французской революции, указал на борьбу якобинцев с жирондистами, потом он остановился на Парижской коммуне, резко раскритиковал крупные ошибки, совершенные тогда, и закончил хвалебным гимном Октябрьской революции.

В тот вечер ржаные дядья вкусили немного от науки.

Смерть дяди Зиши

Дядя Зиша улыбался.

Как передают, он в тот последний зимний вечер чувствовал себя довольно хорошо, даже шутил с Фалком и с тетей Малкеле по поводу нынешних милых внуков (о зятьях все еще нельзя было упоминать).

И кто бы мог подумать, что завтра в это же время дяди Зиши не будет среди живых?

Теперь все уже знают, все до одного, что в нем тогда говорила кротость, которая присуща людям перед смертью. Он долго смотрел на Зелменовых своими желтоватыми белками, а они, овечьи души, не понимали, что это он прощается с ними.

Несомненно, он тогда предчувствовал смерть, как все старые часовщики, которые имеют дело с живыми, так сказать, вещами: захотят — потихоньку соберут часы, и они идут; захотят — вставят в глаз линзу, вытащат колесики да волосики, и уже нет никакой жизни, как бы ужасно это ни выглядело.

На другой день дядя Зиша поднялся чуть свет. Был сильный мороз. Дядя Зиша раздул самовар и в снежной синеве, которую отбрасывали окна, встал на молитву. Потом, закутанный в талес, он подал тете Гите в постель стакан горячего чая.

Тетю Гиту объял холодный ужас. Взглянув в предутренней мгле на талес, она подумала, что это пришли за ее душой: она впопыхах еле успела напялить на голову какой-то платочек. Но вот она услышала влюбленный голос дяди Зиши.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: