— Вы муж этой леди? Миссис Мэрилин Дон?
— Да.
— У вас там, в комнате, ребенок?
— Да, это мой ребенок. — Пока еще диалог.
— Мы из полиции. У нас есть ордер. От вас требуется, чтобы вы немедленно допустили вашу жену к ребенку.
— Нет.
Хотелось бы мне, чтобы я был способен высказаться более красноречиво, чем ответить односложным «нет», но я не совсем владею собой. Я был бы так рад угодить этому тяжеловесному мужчине, открыть ему дверь и показать, что всё в порядке, что я образцовая нянька. что ребенок, о котором идет речь, пухлый и счастливый, спит сладким сном (однако Мартин начинает хныкать, шум его разбудил). Я бы с удовольствием сделал все, о чем этот мужчина просит, если бы только ушла Мэрилин. Но она стоит, поджидая, когда ее мстители меня унизят. Я багровею (у меня есть свойство наливаться кровью).
— Нет, — отвечаю я, — не в такой поздний час, нет, я не открою дверь. А теперь уходите и возвращайтесь утром. Я хочу спать.
Дверь заперта. Мужчины намереваются проникнуть в комнату через окно (я вижу их тени на занавесках) и шепчутся друг с другом. Не отводя взгляда от окна, я вынимаю Мартина из постели и прижимаю его голову к своему плечу. «Ну, ну, — успокаиваю я его, — там просто люди во дворе, они через минуту уйдут, и мы оба снова сможем уснуть». Он рыдает, но это просто вошло у него в привычку, он почти не проснулся. Его ноги свисают чуть ли не до моих колен. Он будет высоким, когда вырастет.
Вот я стою в центре темной комнаты, а за окном шепчется полиция. Из какого это фильма? Я изумлен и восхищен своей смелостью. Быть может, я еще стану настоящим мужчиной.
В замок вставляют ключ. У них есть ключ — взяли у портье.
Дверь открывается, и комнату заливает лунный свет. На пороге внезапно возникает фигура моей жены, вокруг нее какие-то люди, в том числе мужчины в шляпах. Все вваливаются в мою спальню. Включают свет, он слишком яркий для людей, привыкших к темноте. Бедный маленький Мартин извивается у меня в руках, как рыба. Я негромко протестую. Но все движение замирает при ярком свете, и мне не нужно больше думать так быстро. Я тяжело дышу и обливаюсь потом, и, вне всякого сомнения, я в отчаянии, — должно быть, именно это имеют в виду, когда говорят, что человек в отчаянии.
— А теперь положите это, ну же, — произносит доброжелательный, уверенный голос, который я начинаю любить, и этот человек идет ко мне, человек в удобной темно-серой одежде, в шляпе, со сверкающими кусочками металла — пряжками и значками.
Я слегка испуган, и мне немного стыдно перед ним, что я сижу на корточках за спиной пятилетнего ребенка в своей зеленой с белым пижаме (зеленое меня бледнит) с оторванной пуговицей на ширинке. Не думаю, что справедливо вот так ко мне врываться, но я не могу сказать ему это, я не в силах говорить. Мне не хочется об этом думать, но, пожалуй, я действительно в затруднительном положении. К счастью, я начинаю уплывать, и мое тело немеет, когда я его покидаю. Мой рот открывается, осознаю я: две холодные полоски, наверное губы; дыра, вероятно собственно рот, и эта штука, язык, который можно высунуть из дыры, что я сейчас и делаю. Надеюсь, мне не придется ничего говорить, потому что я не только онемел — я еще и сильно потею и бледнею, что подозрительно. Кроме того, то, что я обычно считал своим сознанием, с огромной скоростью улетучивается через мой затылок, и я не уверен, что смогу остаться. Люди перед моими глазами становятся меньше и поэтому всё менее опасны. Они еще и кренятся набок. Привычка позволяет мне зафиксировать эти детали.
Я пропустил некоторые слова.
Но если мне дадут минуту, я прослежу их назад в своей памяти и обнаружу, что их эхо все еще звучит.
«…Положите это». Этот человек хочет, чтобы я положил это.
Этот человек все еще идет ко мне. Я утратил все мужество, и покинул комнату, и даже отправился спать, и пропустил некоторые слова, и вернулся, а этот человек все еще идет ко мне по ковру. Как удачно. Они действительно правы насчет слова «вспышка».
Держа нож как карандаш, я втыкаю его. Ребенок лягается и машет руками. Следует длинная, плоская, ледяная полоса звука.
Вот о чем он говорил, он хочет, чтобы я это положил. Это фруктовый нож с ночного столика. Подушечка моего большого пальца все еще помнит, как треснула кожа. Сначала она противилась давлению — даже детская кожа. Потом — треск. Возможно, я даже услышал треск через свою руку, как в тихом краю слышишь далекий стук паровозных колес через ступни. Кто-то еще кричит. Это моя жена Мэрилин, которая тоже здесь (сейчас мой разум совсем прояснился). Ей не о чем беспокоиться, со мной всё в порядке. Я стою на коленях у Мартина за спиной и улыбаюсь через его плечо, чтобы показать, что всё в порядке, хотя ретроспективно я не уверен, что улыбка удалась: я слишком продемонстрировал зубы, и свет слишком ярко отражался в них. Я очень крепко обхватил Мартина вокруг груди, чтобы он не соскользнул; фруктовый нож в теле, и он не войдет глубже из-за рукоятки.
Удивительно. Мне нанесли страшный удар. Как это могло случиться? Я совершенно не владею собой. Свет сдавливает петлей мою голову. Единственная вещь, совместимая с моим опытом, — запах ковра. Запах ковра, на котором я ребенком, размышляя, обычно лежал в жаркий полдень. Куда бы вас ни забросило в этом мире, ковры всюду пахнут одинаково, и это утешительно.
Сейчас мне начинают делать больно. Сейчас кто-то действительно начинает делать мне больно. Удивительно.
Все свелось к этому (я расслабляюсь и произношу ясные, функциональные слова): моя кровать, мое окно, моя дверь, мои стены, моя комната. Эти слова я люблю. Я сажаю их к себе на колени, чтобы полировать и ласкать. Они дороги мне, каждое из них, и, получив их, я клянусь их не терять. Они тихо лежат у меня под рукой — подмигивают мне, светятся для меня, они безмятежны теперь, когда я здесь. Они — мой плод, они виноград, произрастающий для меня. Они звезды на моем дереве. Я танцую вокруг них свой медленный, роскошный, счастливый танец единения, все вокруг и вокруг них. Я живу в них, а они — во мне.
Это простое заведение предназначено для мужчин, которым необходима простота. Здесь нет женщин. Одни мужчины. Женщинам разрешается приходить в дни для посетителей, но, поскольку я не хочу никаких визитов, у меня не бывает посетителей. Я согласен с моими врачами: мне пока что нужны отдых и режим, а также возможность понять самого себя. Я согласен со своими врачами в большинстве вопросов. Они заботятся о моем благе, они хотят, чтобы мне стало лучше. Я делаю все, что в моих силах, чтобы им помочь. Я верю, что помогаю им, изливая свою любовь на мою комнату. Мое лечение частично заключается в том, чтобы научиться формировать стабильные привязанности. Когда меня выпустят во внешний мир, мне придется переносить свои привязанности на новые объекты. В настоящее время я думаю о квартире, однокомнатной квартире с маленькой кухней для стряпни и ванной для прочих моих потребностей.
Но это в будущем. Перед тем как мне позволят уйти отсюда, я должен прийти к соглашению со своим преступлением (преступление есть преступление — я не стыжусь называть вещи своими именами). Я бесконечно обсуждал события прошлого лета со своими докторами и склоняюсь теперь к выводу, что, когда ворвалась полиция, я запаниковал. В конце концов, я не привык иметь дело с силой. Паника — естественная первая реакция. Что со мной и случилось. Я не сознавал больше, что делаю. Как иначе можно объяснить, что я поранил своего собственного ребенка, свою плоть и кровь? Я был не в себе. Это не истинный я — в самом глубоком из смыслов — воткнул в Мартена нож. Мои доктора, думаю, со мной согласны, или их можно убедить; но их аргумент заключается в том, что мое лечение должно начаться с самого начала, с моего далекого прошлого, и постепенно продвигаться к настоящему. Я признаю, что этот аргумент разумен. Все изъяны характера — это изъяны воспитания. Поэтому пока что мы беседуем о моем детстве, а не о детстве Мартина. Однако мне бы хотелось, чтобы Мартин знал: я сожалею о том, что случилось в Далтоне. Сожалею не только о том, что сделал, но и о том, что мы с ним потеряли: в Далтоне, мне кажется, мы впервые в жизни были счастливы вместе. Я с приятной ностальгией вспоминаю о наших прогулках по лесу. Его детский смех все еще звучит у меня в ушах. Я думаю, тогда он любил меня. Я сожалею о том, что с ним сделал. Сожалею, но моей вины тут нет. Я знаю: если бы Мартин понял, в каком я был стрессе, он бы меня простил; к тому же я нахожу вину бесплодным состоянием ума, которое вряд ли будет способствовать моему лечению.