Несколько странное было это занятие для священника. При жизни Поленты никто не знал, что он этим занимается, а когда священник скончался, все были очень поражены и пристыжены — ведь они всегда недолюбливали его и презирали, чему, впрочем, он, быть может, сам был отчасти виной. Занимался же он вот чем: восполнял пробелы в Большой Книге записей браков, рождений и смертей города Санта-Виттория, стремясь воссоздать историю города и его обитателей. Одни считают, что Полентой в этом случае руководили добрые чувства, которые он просто не умел выразить, другие же полагают, что этот труд был нужен ему, чтобы не скатиться к грубому, чисто крестьянскому образу жизни — участь, постигшая многих переселившихся из долины сюда, в горы. Впрочем, это явствует из самой Книги записей. Молодые священники прибывали сюда, и в течение некоторого времени Книга пополнялась записями рождений и смертей; однако с каждым годом записи становились все короче и появлялись все реже, пока наконец не иссякали вовсе на многие годы, а если какая-нибудь запись и появлялась вдруг, то уж разобрать ее было просто невозможно: молодой священник превращался к тому времени в старого крестьянина.
Работал Полента без увлечения. Фабио делла Романья, единственный из всех жителей Санта-Виттории учившийся в университете, утверждал, что священник, будучи крайне озлоблен и упрям, просто не мог, взявшись за дело, не довести его до конца. Быть может, это и так, но в ту памятную ночь Полента сделал открытие, немало позабавившее и даже взволновавшее его. Он заметил, что, взяв наугад из любого столетия какую ни попало страницу записей рождений, крещений, бракосочетаний и смертей, а затем еще одну — на столетие раньше юга позже — и сличив их друг с другом, невозможно было определить, откуда взята одна и откуда — другая. В эту ночь перед ним лежали три страницы: одна относилась к 1634 году, другая — к 1834-му и третья — к 1934-му.
На всех страницах стояли одни и те же имена. Те же самые имена — и первые и вторые — и те же самые фамилии. Те же самые люди рождались на свет, сочетались браком и умирали, и те же самые дети принимали крещение, потом конфирмацию, а потом отправлялись к праотцам тем же старым испытанным путем. Остальной мир мог на протяжении столетий претерпевать различные изменения, но все это не получило никакого отражения в истории города Санта-Виттория.
Священник взял на себя труд подсчитать, сколько жителей носило фамилию Пьетросанто. В 1634 году в Книгу было занесено сорок шесть человек с такой фамилией. Три столетия спустя в Санта-Виттории насчитывалось тридцать восемь Пьетросанто, но в это число не попали трое ушедших на войну и пропавших без вести. После всех войн, болезней, мора и глада, пожаров, оползней, междоусобиц и кровавой мести, не прекращавшихся в течение трех столетий, после наводнивших страну желтовато-зеленых мундиров американских солдат, количество Пьетросанто в городе сократилось на пять человек («Спасибо господу богу и за то!» — сказал бы тут каменщик Баббалуче), и при этом почти все оставшиеся Пьетросанто жили в тех же самых домах, на тех же самых улицах и отдыхали в тени тех же самых деревьев — такие же солидные, дородные и такие же упрямые и тупоголовые, как все в их роду.
В 1634 году в городе насчитывалось тысяча сто шестьдесят восемь душ. Три столетия спустя стало на тридцать девять душ меньше. В 1934 году в Книгу было занесено то же самое количество новорожденных, но смертей — на две меньше, что можно было отнести за счет чудес современной науки, а также искусства городского врача Лоренцо Бары. Недаром Санта-Виттория избрала своим девизом: «Обратись к доктору Баре и умри». За последние десять лет только девять человек отправились на тот свет, не прибегнув к его содействию.
Факты есть факты, и чаще всего это вещь мертвая, но один факт тем не менее начинал угнетать священника. Чем больше он просматривал все знакомые имена, тем яснее ему становилось, что, за исключением этого болвана — сицилийца Итало Бомболини, он был единственный, кто обосновался в Санта-Виттории по доброй воле.
Каждый попадает сюда естественным путем — из чрева матери. Каждый уходит отсюда в деревянном ящике через Толстые ворота прямо на кладбище за городской стеной, расположенное чуть выше виноградников, уступами спускающихся с горы. Весь отрезок времени, заключенный между этими двумя событиями, все трудятся на виноградниках, выращивают лозу, делают вино, и каждый живет как может.
Падре Полента непременно стал бы утверждать, что он не спал. Людям, страдающим бессонницей, бывает крайне неприятно, если их застают спящими, — можно подумать, что, когда они разгуливают с мешками под глазами, это как-то укрепляет их чувство собственного достоинства. Но если говорить правду, то Полента вовсе не слышал, как загрохотал велосипед по булыжной мостовой, и молодому парню, толкавшему перед собой этот велосипед, пришлось позвать раза три-четыре, прежде чем священник подошел к окну.
— Если кто-нибудь собрался помирать, — крикнул священник, высунувшись из окна, — он не опоздает сделать это, и когда рассветет!
— Никто не помирает, падре. Это я, Фабио, Фабио делла Романья.
Падре остался у окна, потому что семейство Романья было одним из тех немногих семейств, которые в глазах священника обладали кое-какими достоинствами. Они ежегодно жертвовали приходу большой сочный круг сыра, а раз в два-три года — и бочонок вина.
— Чего тебе надо?
— Я хочу ударить в колокол, падре. Хочу поднять на ноги весь город.
— До рассвета осталось всего два часа.
— Это по поводу Муссолини, падре.
— По поводу кого?
— Дуче! — что есть мочи крикнул Фабио.
— Ну что там такое с дуче? Ты хочешь, чтобы я спускался вниз в такой туман из-за дуче?
— Он умер, падре! — крикнул Фабио. — Дуче умер! Священник отошел от окна и окинул взглядом обшитые деревом стены своей комнаты. Комната показалась ему, какой-то чужой. Он затеплил сальную свечу и записал в своем дневнике:
«2 ч. 25 мин. пополуночи. Кавальканти оказался Ф. делла Романья. Я узнал, что умер дуче!»
Он взял свечу и начал спускаться вниз по крутым каменным ступеням темной винтовой лестницы колокольни. Фабио поджидал его в дверях. Он порядком вспотел и очень устал, но вид у него был счастливый.
— Вы бы поглядели на них в Монтефальконе, — сказал он. И принялся расписывать, как люди танцевали на улицах и жгли портреты Муссолини и фашистские знамена, и как солдаты покинули казармы, и как спалили главное полицейское управление, а карабинеры, даже и они, ушли в горы.
— Теперь, верно, примутся за церкви, — сказал Полента. — Так уж повелось.
Фабио запротестовал.
— Да вовсе нет, падре, народ пошел в церкви, чтобы помолиться, — сказал он.
— Так я и поверю.
— Чтобы возблагодарить господа за свое освобождение, падре.
— Так я и поверю. Ладно, ступай звони в колокол.
Он позволил Фабио подняться на колокольню, но не стал помогать ему разыскивать в темноте веревки колоколов.
— Ищи сам. Я не намерен подсоблять тебе, — сказал священник. Его отношение к Муссолини было двойственным. С одной стороны, существовал Латеранский договор*; дуче подписал его и тем самым сделал для церкви больше, чем любой другой итальянский правитель, но дуче был дурак и шут гороховый, а Полента ничего так не презирал в людях, как глупость и шутовство. Будь он на месте господа бога, говорил священник, — всех скоморохов отправил бы на самое дно преисподней.
Презрев туман, он зашагал через Народную площадь к храму святой Марии Горящей Печи, чтобы быть на месте в случае каких-либо беспорядков. Он уже приближался к фонтану, когда его окликнул Фабио.
* Соглашение 1929 года между Италией и папой Пием XI, выделявшее Ватикан в независимое государство.
— Ох, падре! Какое счастливое утро наступает наконец для Италии!
И колокол зазвонил; его звон прокатился над всем городом — свободный и неистовый, — и задрожала колокольня, и зазвенели стекла в окнах домов, выходивших на площадь. Однако ни одна живая душа не выглянула из дома. Фабио бросился к храму святой Марии.