— Занимаешься, значит, чем-то вроде антиквариата?
— Э-э… да, что-то вроде того.
— А чего ты всё время смотришь в потолок?
— Да я ценитель пышных бюстов.
— Что? Ах, во-о-он что!
Роберт смеётся и протягивает барменше сотню, на которую она должна выставлять нам «пильз», пока та не кончится.
Я слышу за своей спиной чей-то голос:
— Стали пропускать сюда кого попало, мне просто дурно! Как в забегаловке какой-то…
Я не решаюсь обернуться, потому что сказано это было громко и агрессивно, и взгляд через плечо мог напороться на кого угодно — на кота в мешке. Заранее не знаешь, увидишь там шкаф или карлика. Следует соблюдать осторожность.
Роберт сильно задаётся.
— Я здесь постоянный клиент. Мне это кое — чего стоило. Правда, они тут играют дрянную музыку, да и оформление скучное, даже непонятно, почему именно это должно называться новый «Инлокаль». Тем не менее все идут сюда. Ну да, в конце концов, это нормально. Надо же куда-то деваться!
Я углубляюсь в «пильз», которого мне надо высосать не меньше пяти стаканов, чтобы только привыкнуть к его вкусу. Не в коня корм. Но на этом он и кончается.
Две женщины втиснулись поближе к стойке, оттеснив меня в сторону, и я оборачиваюсь, заодно посмотреть, кто там недавно распространялся на мой счёт. Оказалось, фраерок, косивший под испанца: в жилетке, утыканной блёстками, с крашеными чёрными волосами и серебряным поясом. О, боже мой. Ну, с этим-то я справлюсь одной левой. Откуда же он набрался храбрости?
Около меня разговаривают двое юнцов, с виду двадцатилетних, в кожаных галстуках и с поддельными «ролексами» на запястьях.
— Вчера был в кино, на лучшем фильме года!
— Ха! А я вчера был на лучшей женщине года!
— Круто. И кто же она?
— Не скажу, а то все туда же ринутся.
Они действуют мне на нервы.
Можно подумать, что здесь все собрались специально для того, чтобы весь прочий люд казался отвратительным и ничтожным.
Женщины, с одной стороны, дают понять, что готовы к спариванию, а с другой стороны, бросают вокруг себя взгляды, полные презрения. И все они падают на меня. Взгляды, не женщины.
Ну и пусть, я пью. С каждым стаканом меня становится на одного больше, я расщепляюсь и множусь, можно уже основать общество моих алкогольных клонов, мы объединяемся, отважные и великие.
Начхать мне на этих женщин. Мой член на них встаёт, но сам я — я на них плюю. Ужасный день. Роберт упомянул имя Арианы. Женщины, с которой я остался бы на всю жизнь. Да, говорят, это невозможно. Говорят, это не Тристан и Изольда, а Манхэттен, тридцать пятый этаж. Я ненавижу Манхэттен и все тридцать пятые этажи. Я — анахронизм. Времена ужасные. Нас лишили всех утопий и отняли все иллюзии. Вопросов больше нет, зато ответов сколько угодно.
Я улыбаюсь испанцу. Он поражен. Я показываю ему, что готов — здесь и сейчас — стереть его в порошок. Он растерялся и не знает, что делать. Он выжидает ради приличия несколько секунд, а затем линяет в сторону танцпола.
Роберт рассказывает о своей семье. Выйдя из сумасшедшего дома, он угодил прямиком в супружескую постель. Жена. Дочурка, трёхлетняя очаровашка; он счёл необходимым упомянуть, что светловолосую маму можно употреблять и анально.
Стрижка ёжиком силится скрыть склонность его черепа к облысению. Лишь бы только не выглядеть старым!
Сотня пропита, Роберт суёт барменше следующую и ещё пятьдесят на чай. Он доверительно описывает мне промежность, выпуклости, полости и заглубления этой барменши. Мы пьём из зелёных бутылок, и он опять пускается пережёвывать насчёт экспедиционно-транспортной фирмы его дяди и насчёт своей собственной карьеры — меня от этого мутит.
Подходят две женщины и радостно здороваются с ним. С лицами моделей. Он выставляет им бутылку шампанского.
— Хочешь, познакомлю?
— Оставь, не надо, — отвечаю я, отговариваясь тем, что якобы перебрал.
Они для меня чересчур изысканны, я даже смотрю на них без всякого удовольствия, мне нечего было бы делать с их кожей и их пальцами, с их голосами и их глазами. Они — только гениталии. Только это. Про остальное можно забыть. Больше от них не требуется. Мой язык достаёт до кончика носа. Гениталии хорошей формы я бы с удовольствием вылизал, это точно, я как коршун — распростёр бы крылья, затмил собой полнеба, низвергся бы вниз — с этим моим длинным, собачьим, империалистическим языком. Как пить дать, как пиццу купить. А для чего ещё эти тела вокруг? Пахнет ванилью и рыбьими хвостами, дорогими и пятимарковыми духами. Мускусом шлюх и «Шанелью». Во вспышках цветомузыки — стробоскопическое умандоволъствие. Нет, это не Древний Рим, погрязший в пороке, нет, там не завирались до такой степени, там не было отговорок, а был упоительный восторг откровенного падения — тогда как здесь нет уже никакого упоения, не говоря уже об удовольствии и желании, здесь церковь, голая церковь щели и члена и срамного духа… Мне очень жаль, но мне насрать на это.
Вот началось любительское стрип-шоу. Несколько женщин из числа посетительниц танцуют «без верха» и подставляют себя под брызги шампанского.
Я вспомнил сон Метиса, его гигантское сношение с океаном, внезапно понял значение этого сна и принял решение: оно пролегало где-то между самым распоследним орлом и самым первым, сильнейшим грифом, и с этого мгновения мне всё стало по барабану, я двинулся на таран, на столкновение со жрачкой.
— Хаген, как тебе здесь нравится?
— Напоминает крик гологорлых колоколов.
— Чего-чего?
— Ты не знаешь, что такое гологорлые колокола? Это такие редкостные птицы. Немедленно поезжай в Штутгарт и топай в зоопарк, там затесалась одна. Если тебе повезёт, ты услышишь её крик. По громкости и сладости звука это похоже на пневматический отбойный молоток, который колотит по металлу. Пока ты не слышал этого крика, считай, что до мозга костей тебя ещё ни разу не пробирало!
— Так-таки?
Гологорлые колокола криком обозначают пределы своих охотничьих угодий. Помечают свой участок. Прыгающие титьки, повязки на лбу, ляжки, вертлявые задницы. Бумм-бада-бумм. Вспышки света. Бумс-бумс-бумс.
— Да, свежих идей всегда нехватка, — жалуется Роберт. — Несколько недель назад мы тут придумали устроить бродяжью вечеринку. Вот это была потеха!
— Что-что вы придумали устроить?
— Бродяжий бал. Все явились в лохмотьях, из выпивки были только двухлитровые бутылки «Бычьей крови», бэ-э! Но было так весело! Мы разорвали пополам какое-то количество купюр по двадцать марок и первые половинки роздали настоящим бродягам с условием, что вторые половинки они получат, если придут на вечеринку. Ну, понимаешь, чтобы всё было по-настоящему, это стильно! И никто не явился, представляешь?!
— Да, я что-то слышал об этом.
— Как будто им эти двадцать марок лишние! А мы ведь и буфет организовали — с бутербродами и дешёвой колбасой. Умопомрачительно! Женщины перепачкались сажей и растрепали волосы, с одной я даже трахнулся в туалете; смачно было, давно такого не испытывал!
Я смотрел в своё пиво. Нас двенадцать одинаковых размноженно таращилось в пиво.
— Буржуазные газеты, конечно, на следующий день писали о нас чёрт знает что, бла-бла-бла, обвинили нас в аморальности, но видно было, как им жаль, что они сами не присутствовали, хе-хе…
— Ах, Роберт… Что-то меня тошнит от твоего детского лепета! Врачам в психушке следовало бы получше прополоскать тебе мозги…
— Что? А тебе не кажется, что ты наглеешь, а?
— Скажи-ка, Роберт, экс-мастер по молчанию, откуда ты свалился и где ты очутился? На Уоллстрит в чёрный четверг или всё-таки в Мюнхене?
— Слушай-ка, Хаген, ты напился и несёшь сам не знаешь что!
— Двадцать марок? Двадцать марок за тысячу тонн тяжкого позора? Пригласить опустившихся людей на бал, накормить их, послушать их истории и после вытолкать взашей? И желательно так, чтобы они не напинали тебя по яйцам?
— Эй, о чём ты говоришь, я тебя не понимаю.
Роберт негодующе кривит губы. Модель, которую он кормил из своего бумажника и чёрной губной помадой которой как раз было перепачкано его ухо, пялится на меня своими тупо-бесцветными полуприкрытыми глазами.